достанешь?..
— Дур–р-рак! — прервала дядю Федю Марья Дмитриевна.
— Я и впрямь буду дураком, если вернусь… Ну зачем, скажи? Чтоб делить тебя с хозяином?.. — нахмурившись, забормотал дядя Федя.
— А кто тебе сказал, что я рвусь домой?.. К хо–зя–и-ну? — с язвительностью и презрением сказала она, и локоны метнулись вперед от возмущения. Глаза ее так и метали молнии. Перед ней стоял злейший ее враг — дядя Федя. И это было так непонятно: по–моему, добрей дяди Феди на всем белом свете человека не сыскать!
…Я не знаю, куда укатили на прекрасном фаэтоне, на гордых каурых конях дядя Федя и его фортуна — сапожная жена, красавица Марья Дмитриевна; не знаю я, где нашло обиталище их счастье. Но, словно будучи в сговоре не повредить благодарной памяти и до конца дней беречь чистоту репутации печника, ни одна печь, которой коснулись руки дяди Феди, не задымила, не зачадила, не завалилась. Судьба, видно, знала, что делает, сотворив из несостоявшегося авиатора великого печника!
Отец еще долго вспоминал дядю Федю и его фортуну— Марью Дмитриевну («голосок соловьиный, коготок ястребиный»).
— Чудно пра!.. Даже бог, если он есть, — и тот бабе потакатель! —вслух поразмышлял отец. — Даже жить бабе позволяет дольше. Вон, возьмите наше село — одни старухи. И в городе так — хоть купец, хоть мастеровой. Муж наживает, помирает, а баба — проживает…
— Конечно, бог бабе потакатель! Она пустяками на земле не занимается, она — человека рожает. Главным делом занята. А вы рожать не могете, вот дурью и маетесь. Кто книжки читает, а кто войну затевает. — Отповедывала мать. — И родить, и вскормить, и внуков вынянчить… Всегда баба серьезным делом занята. Вот бог и потакатель ей. Вы и живете, что солома горит — пых, пых, и уже нет. Да и водкой себя травите. Рожать не умеете — вот и вся неосновательность на земле…
— Ну понеслась, как бочка с горы, — усмехнулся отец, когда мать кончила речь. Чувствовалось, отец был удивлен этими словами матери. Не оборвал ее, как обычно, выслушал ведь до конца! Задумался.
— Кой–кака правда оно, конечно, и в твоих бабьих словах. Тут рассудить — много ума надо… Не лезь бычок, где и медведи на рогатину садятся. А про книжки — это зря! Вот ум — он и есть в книжках… Думаешь, там только про то, что Иван встретил Феклу да поженились они? Есть, правда, и такие. Как лапти с кочетами. Забавы одне! А в настоящей книжке — вся философия жизни. Во! Идея там! Хоть взять Федора, постояльца нашего. Человек — мозголовый, умеет схватить суть, — а пустельга, легкий человек. До сути ему как раз и лень доходить. Он как говорит? «Кто умеет жить, тому задумываться незачем»; мол, писатели все выдумщики, привыкли несть и плесть, чтоб от себя отвесть… Не согласен я с твоим Федором! Еще в Священном писании — «Не хлебом единым».
— Почем же он мой, Федор?то? И чего ты зачал всамомдель? —добродушно отозвалась мать. — Что не доспорил досадно, с другим доспоришь. Тебе ведь все одно — абы слушали тебя. А тот уехал — опоздала твоя отанда! Есть ему теперь с кем спорить!
…И все же в доме у нас — жаркие споры. Теперь еще одна неизбывная тема: дядя Федя, которого Марчук почему?то невзлюбил. «Перекати–поле», «деклассированный элемент», «темная лошадка» —и другими нелестными словами высказывался учитель в адрес нашего недавнего квартиранта. Отец все же стоял горой за дядю Федю, и это мне было по душе! Корысти в нем — нисколечко. Значит, хороший человек!
Потом о дяде Феде толковал отец и с батюшкой Герасимом. Тот степенно вытирал большим платком складчатую, рыхлую шею, раздумчиво кашлял в кулак и пускался в отвлеченные суждения — что такое вообще хороший человек? Выходило у батюшки совсем уж что?то несуразное, мудреное. Мол, может, дядя Федя и хороший человек, по способен ли он страдать? Вряд ли! А коль так, стало быть, в нем совесть залетная, не своя. Побывал в переплетах, а душа невинная, как у младенца. Что не ожесточился, и на том спасибо. «А вот душой пострадал бы, бога нашел бы… Ведь бог — не существо, а живая совесть. А то ухмылки да ужимки, да людей потешать… Скоморошество это!»
— А я, я что же — не страдаю я?., или тоже… скоморошество? — желчно спросил отец. — Мужик — порченый, не хозяин? Что же я за человек?
— Ты, Карпуша, ты другое дело… Кто страдает — тот и верует. Ты сам себя не знаешь. Но ежли ты поверишь — на костер пойдешь.
— А как же это с книгами вашими вяжется? Неверующий, а верующий…
— Книги люди пишут. А бога по книгам понять всего нельзя…
Зато Марью Дмитриевну отец не жаловал. Слыханное ли дело — бежать с любовником от мужа! И пускался в длинные рассуждения, из которых вытекало, что мужчины благородней женщин; что мужчина, мол, просто может оставить женщину ради другой женщины, но никогда не поднимется у него рука, чтобы, скажем, убить ее. Даже у разбойника или бандита!
— Как же не убивали женщин? — шевелил кустистые седые брови батюшка. — И в писании, и в светской литературе… Ты же брал у меня и Мериме, и Достоевского…
— Это другое дело! — как всегда горячо наскакивал отец. — Это из любви! Так сказать — почетная смерть! Ему бы легче себя убить, а он — ее из любви убивает! Во! А женщина — та сама вложит топор в руки полюбовника. Да еще пристыдит, трусом назовет, если руки будут дрожать, когда вознесет этот топор над спящим супругом ее. А то и сама отравит. Даже ребенка ради любовника убиет!..
— На все воля божья, — вздохнул батюшка и слегка прихлопнул бледной склеротической рукой по столу. — Толковать о греховном — тоже грех. Что хочет женщина — того хочет бог! Она ближе к природе, а любовь и материнство — для нее главное… Конечно, Марья Дмитриевна преступила клятву, но детей у нее не было. Это во-первых. Во–вторых, в Священном писании сказано: «прелюбодеяние». Смертный грех! Переступив через любовь, она же, если разобраться, может, прелюбодействовала с мужем, а печника… Печника любила; так что, Карпуша, господь их рассудит…
Мать, неизменно находившаяся у печи, точно кочегар у паровозной топки, на миг отвлеклась от дела. Она оперлась в ухват и во все глаза смотрела на батюшку. И это он, отец Герасим, так говорит о святом церковном браке! «Видно, все в этом мире смешалось!..» —вздыхала мать.
Да и могло ли не «смешаться все в этом мире», если батюшка теперь допоздна засиживался не за церковными книгами, а за теми книгами и брошюрами, которые дети его навезли полный дом. Уже не говоря про газету, которую жадно перечитывал от первой до последней строчки. Жизнь утратила свою привычную колею, выбиваясь на новый, широкий большак, и батюшка, испытывая большое смущение духа, это чувствовал, думал, присматриваясь с большим любопытством ко всему вокруг. Какие новые духовные начала взамен старому собирается дать человеку новая жизнь?
Слова батюшки Герасима повергли в задумчивость и отца. За последнее время, как занялся скорняжным ремеслом и бросил пить, он все чаще спорил с Марчуком и все больше прислушивался к рассуждениям батюшки. Это огорчало Марчука и радовало мать, все еще не терявшую надежду обратить к богу отца. «В твоего глупого бога только дурак поверит», — говорил отец. «А ты в своего, умного, поверь», — простодушно советовала мать. «Вот, вот! Нет еще моего бога! Не слепился…» — сердился отец. «И не слепится, пока не поверишь и беситься не перестанешь», — уже совсем кротко заканчивала мать, боясь, что отец взорвется. Она каждый раз благодарила батюшку Герасима за визит и искренне просила не забывать нас, заходить. А батюшку и просить не приходилось. Сыновья, выучившись, теперь и вовсе не приезжали. Они и письма не писали. Отец это объяснял тем, что опасались, как бы через переписку не установили, что родитель их «служитель культа». «А то быстро вышибут с места, тут же волчий билет в зубы — и пустят по миру!»
Родителям, одинаково любившим и учителя–партийца и служителя культа батюшку Герасима, трудно было решиться на что?нибудь определенное. «Все люди, все разные, и все грешные», — бывало, скажет мать и, повздыхав, возвращалась к печи, к своим горшкам. Отец укладывался поудобней на полатях. Сезон на скорняцкую работу прошел, и он, стараясь наверстать время, теперь «глотал» поповские книги в красных коленкоровых переплетах, с мудреным золотистым тиснением. Были на этом тиснении и пухлые амуры с крылышками, и колчаны со стрелами, и раструбы свирелей. Я уже знал буквы, а поскольку на обложках книг они были большие и яркие, мне нетрудно было установить, что книги эти являются «сочинениями Достоевского»: чисто одетого, но с мужицкой бородой, впалыми небритыми щеками и острыми скулами. После чтения этих книг отец становился до рассеянности задумчивым. Я, бывало, подолгу