ограбленных, где бы ни случалось нападение — на улице или в доме. Но что всего более говорит в пользу моих предположений, так это то, что со времени ареста Оливье Брюссона убийства и грабежи совершенно прекратились, и теперь парижские улицы безопасны ночью точно также, как светлым днем. Достаточное доказательство, что Оливье, без сомнения, стоял во главе всей шайки. Он, правда, пока еще в этом запирается, но есть средства заставить его заговорить и против его собственного желания.
— А Мадлон! — воскликнула Скюдери. — Что будет с этой несчастной, невинной девочкой?
— Что до Мадлон, — ответил Ла-Рени, язвительно усмехнувшись, — то, признаюсь, я сильно подозреваю ее в сообщничестве с Оливье. Припомните, как она у тела убитого отца плакала только об арестованном любовнике!
— Что вы говорите! — воскликнула Скюдери. — Убить отца! Подозревать в этом такого ребенка!
— Вспомните Бренвилье! — холодно возразил Ла-Рени. — Во всяком случае, я должен вперед просить у вас прощение, если по дальнейшему ходу дела буду поставлен в необходимость взять эту девушку у вас в доме и отослать в Консьержери.
Скюдери была совершенно вне себя от этого ужасного подозрения. Ей казалось, что в сердце этого страшного человека не существует веры в привязанность и добродетель и что во всем видит он одни достойные свирепой казни преступления.
— Будьте хоть немного человечнее! — вот все, что могла она с трудом проговорить, вставая и покидая Ла-Рени.
Спускаясь по лестнице, по которой Ла-Рени почтительно и церемонно ее проводил, Скюдери вдруг остановилась под впечатлением внезапно сверкнувшей в ее уме мысли: а что если бы позволили ей видеть несчастного Оливье Брюссона? Не раздумывая долго, немедленно обратилась она с этой просьбой к президенту. Ла-Рени, со своей обычной, неприятной улыбкой, отвечал, пожав плечами:
— Вы хотите, не доверяя тому, что мы видели собственными глазами, и следуя внушению вашего внутреннего голоса, убедиться сами в виновности или невиновности Оливье? Пусть будет по-вашему, и если вы только не боитесь очутиться в гнезде разбоев и преступлений, если вам не противно будет своими глазами увидеть их во всем многообразии, то через два часа ворота Консьержери будут перед вами открыты. К вам приведут этого Оливье, чья судьба так сильно вас занимает.
Скюдери действительно далеко не была убеждена словами Ла-Рени в виновности молодого человека. Как ни сильны были говорившие против него улики, не заставившие бы поколебаться ни одного судью в мире для вынесения строгого приговора, все-таки, с другой стороны, картина семейного счастья, которую так живо изобразила Мадлон, рассеивала в глазах Скюдери всякое подозрение, и скорее готова была она совершенно отказаться от разгадки этой непроницаемой тайны, чем допустить предположение, против которого возмущалось все ее существо.
Она хотела заставить Оливье рассказать все события той роковой ночи и постараться взвесить и обсудить все подробности, которые, может быть, ускользнули от внимания суда, будучи сочтены ими за слишком ничтожные.
Когда Скюдери приехала в Консьержери, ее встретили и провели в большую, светлую комнату. Через несколько минут послышался звон цепей, и вслед затем явился Оливье Брюссон. Скюдери, едва на него взглянув, испустила крик ужаса и лишилась чувств, когда же пришла она в себя, то Оливье уже не было в комнате. Быстро вскочив со стула, потребовала она тотчас карету, не желая оставаться ни минуты долее в этом вертепе злодеев и преступников. Довольно сказать для объяснения, что в Оливье узнала она сразу молодого человека, который бросил в ее карету записку на Новом мосту, а следовательно, принес и таинственный ящик с бриллиантами. Все сомнения уничтожались этим обстоятельством, и ужасные заключения Ла-Рени приобретали полную вероятность. Значит Оливье точно принадлежит к шайке злодеев, и конечно, никто кроме него не мог убить своего хозяина! Но Мадлон? Тут Скюдери, никогда еще не обманутая так жестоко в лучших своих чувствах и убедившаяся, что зло действительно существует на земле в таких ужасных формах, готова была усомниться во всяком добре и чуть сама не заподозрила Мадлон в совершении ужасного преступления. И так как человеческая натура чрезвычайно бывает склонна, вообразив что-нибудь, раскрасить этот самый воображаемый предмет самыми яркими, подходящими красками, то и Скюдери, припоминая разные подробности рассказов и поведения Мадлон, стала во всем находить пищу для своих подозрений. Так многое, что до сих пор считала она знаком невинности и чистоты, стало казаться ей более похожим на признаки лжи и коварства. Слезы и отчаяние несчастной девушки, при мысли об ужасной судьбе угрожавшей ее жениху, готова она была счесть страхом Мадлон за собственную участь, страхом погибнуть от руки палача. «Нет! — решила, наконец, Скюдери. — Надо прогнать эту змею, которую я отогрела на своей груди!». Выйдя с этой мыслью из кареты, вошла она в свою комнату, где первой увидела Мадлон, в отчаянии бросившуюся перед ней на колени.
Казалось, сам ангел не мог бы смотреть в глаза с большим чистосердечием. Со слезами горя ломала себе руки бедная дитя, умоляя о защите и помощи. Скюдери, с трудом овладев собой, осталась все же верна прежнему настроению и сказала спокойно и холодно:
— Да, да! Проси за убийцу, которого ожидает справедливое возмездие за его злодейства! Молись лучше о себе, чтобы кровавая кара не пала и на тебя.
— Боже! Значит все потеряно! — воскликнула раздирающим голосом Мадлон и без чувств упала на пол.
Скюдери поручила ее заботам Мартиньер, а сама удалилась в другую комнату. Разочарованная в своей вере в хорошее, Скюдери почти что стала гнушаться жизнью. Горько обвиняла она судьбу, давшую ей прожить так долго с полной верой в доброе и затем с такой злобной насмешкой разбившая под конец жизни все ее лучшие убеждения, показав всю ничтожность взглядов, лелеянных ею в течение стольких лет.
Когда Мартиньер уводила к себе в комнату Мадлон, Скюдери услыхала ее тихие жалобы: «Ах! и ее тоже обманули эти жестокие люди! Несчастный Оливье! Несчастная я!» Тон, которым произнесла Мадлон эти слова, был до того искренен, что добрая душа Скюдери мгновенно смягчилась, опять почти готовая поверить в невиновность Оливье и склониться к мысли, что во всем этом крылась страшная, необъяснимая тайна. Подавляемая наплывом этих противоречивых чувств, в отчаянии воскликнула она: «И для чего только злой рока захотел вмешать меня в эту историю, которая, чувствую, будет стоить мне жизни!»
В эту минуту в комнату вошел Батист, бледный, испуганный, и объявил, что Скюдери желает видеть Дегре. Надо сказать, что со времени ужасного процесса Ла-Вуазен появление Дегре в любом доме считалось всегда предвестником какого-либо тяжелого обвинения, а потому страх Батиста был вполне понятен. Скюдери, однако, оказалась храбрее и, с улыбкой обратясь к нему, спросила: «Чего же ты боишься? Разве имя Скюдери также найдено в списках Ла-Вуазен?»
— Ах! как можете вы так шутить! — возразил, дрожа всем телом, Батист. — Ведь это Дегре! Страшный Дегре! И пришел он с очень таинственным видом, объявив, что должен вас видеть немедленно.
— Введи же этого страшного человека, — отвечала Скюдери, — я, по крайней мере, не боюсь его нисколько.
— Меня послал к вам президент Ла-Рени, сударыня, — сказал Дегре, входя в комнату. — Он поручил обратиться к вам с просьбой, исполнение которой никто не имеет право от вас требовать, но, зная вашу доброту и мужество, президент надеется, что вы не откажетесь способствовать раскрытию кровавого преступления, не дающего покоя chambre ardente, тем более, что вы сами принимаете живое участие в его виновнике. Оливье Брюссон стал решительно неузнаваем с тех пор, как вас увидел. Он был почти готов во всем сознаться, а теперь начал опять клясться и уверять, что совершенно невиновен в смерти Кардильяка, хотя и пойдет с охотой на заслуженную им казнь. Заметьте, что последние слова явно намекают на иные совершенные им кроме этого преступления, хотя объяснить все в подробности он решительно отказывается даже под угрозой пытки. На все убеждения отвечает он одним, а именно — обещанием признаться во всем вам! вам исключительно! Потому нам остается одно: просить вас не отказаться выслушать признание Брюссона!
— Как! — воскликнула вне себя Скюдери. — Вы хотите сделать меня орудием уголовного правосудия! Хотите, чтобы я, обманув доверие несчастного, своим словом отправила его на казнь? Нет, Дегре! Даже если Оливье Брюссон убийца, никогда не соглашусь я так коварно его обмануть. Ничем не заставите вы меня выслушать его признание, которое в любом случае осталось бы схороненным навсегда в моем сердце!
— Может быть, сударыня, — возразил Дегре, причем едва заметная усмешка скользнула по его