После того как он почти два часа блестяще и глубокомысленно рассуждал о полных значения египетских одеяниях и прежде всего о том, о каком шла речь, даже сам на разные лады по-египетски драпировался в шарф, случайно лежавший поблизости, она же с полнейшим терпением его слушала, он получил от нее короткий ответ: «Я попробую. Если это платье будет мне к лицу — хорошо, если же нет, я его оставлю и оденусь на свой вкус».
Я. Тебе, конечно, известны слабости наших театральных героев и королев, дорогой Берганца, и я с тобой согласен, что ни один актер на свете не в силах возместить внешними преимуществами недостаток глубокого внутреннего чувства, благодаря коему он совершенно вбирает в себя поэтическую суть своей роли, даже словно бы претворяет ее в собственное «я». Он может на миг оглушить зрителя, однако его игре будет все время недоставать правды, и он ежеминутно будет подвергаться опасности, что его уличат в фальши и сорвут с него фальшивые украшения. Но бывают исключения.
Берганца. Весьма редко!
Я. И все-таки. Иногда именно там, где их меньше всего ищут. Вот не так давно я видел в одном маленьком театре актера, игравшего Гамлета с потрясающей правдой. Мрачная тоска, презрение к человеческой суете вокруг него, при неотвязной мысли об ужасном злодеянии, отметить за которое призвал его жуткий загробный призрак, притворное сумасшествие — все это отражалось в живейших чертах его лица, исходя из самой глубины сердца. Он был совершенно тот человек, «на кого судьба взвалила бремя, какое он не в силах нести»[199].
Берганца. Я догадываюсь, что ты говоришь о том актере, который, кочуя с места на место, тщетно ищет идеальную сцену, какая бы хоть в малой степени отвечала тем справедливым претензиям, что он предъявляет театру как образованный, мыслящий актер. Не думаешь ли ты (говоря между прочим), что глубокое убожество обыкновенных наших актеров уже достаточно характерно проявляется в том, что мы возносим как нечто особенное мыслящего актера. Тот, кто действительно мыслит, как человек, которого всеблагой Господь наделил живой душой, или, по меньшей мере, не чурается труда мыслить, — это уже нечто из ряда вон выходящее.
Я. Ты прав, Берганца! Так общепринятое слово часто становится символом того, как вообще обстоит дело.
Берганца. Впрочем, актер[200], о котором мы говорим, действительно принадлежит к числу редчайших, но поскольку он часто бывает во власти настроения, публика большей частью его не понимает, коллеги же ненавидят, ибо он никогда не опускается до их пошлостей, до их низменных шуток, до их мелочных сплетен и уж не знаю, до чего еще; короче, для наших нынешних подмостков он слишком хорош.
Я. Разве нет совсем никакой надежды на улучшение нашей сцены?
Берганца. Мало! Я даже готов снять часть вины с актеров и переложить ее на преглупых театральных директоров и режиссеров. Они исходят из принципа: «Хороша та пьеса, которая наполняет кассу и где часто хлопают актерам. С той или иной пьесой так чаще всего и происходило, и чем больше какая-нибудь новая приближается к ним по форме, замыслу и выражению, тем она лучше; чем больше от них отдаляется, тем хуже». Новое должно появляться на сцене, и поскольку голоса поэтов все же не совсем смолкли, а слышны многим и многим, то невозможно избежать того, чтобы принимались в театр также и некоторые произведения, не вполне укладывающиеся в масштабы пошлости. Однако, дабы бедняга поэт не совсем опустился, дабы он все же в какой-то мере выполнил условия, почитаемые на сцене за непременные, господин режиссер столь добр, что изволит самолично за него взяться и почеркать его пьесу. Это означает: речи, даже сцены, будут выпущены или переставлены местами, так что всякое единство целого, каждый обдуманно и с расчетом подготовленный поэтом эффект — разрушены, и зритель, коему остаются лишь грубейшие цветные штрихи, нисколько не смягченные полутоном, уже не может определить, что, в сущности, должна представлять эта пьеса. Режиссер рад-радешенек, если только действующие лица, по его разумению, регулярно приходят и уходят, и также нормально меняются декорации.
Я. Ах, Берганца! Ты верно сказал. Но разве это не ужасное тщеславие, какое может породить лишь наиглупейшая глупость, когда такой молодчик желает возвыситься над сочинением поэта, которое тот так долго вынашивал в душе, над которым, наверное, каждый миг размышлял и раздумывал, покамест не записал все в завершенном виде? Но именно в произведениях великих поэтов внутренняя связь открывается лишь поэтическому чутью; нить, что вьется сквозь целое, крепко связывая с ним каждую, даже малейшую часть, видна только проникновенному взору истинного знатока. Смею ли я еще сказать, что у Шекспира это бывает чаще, чем у какого-нибудь другого поэта?
Берганца. Я добавлю: и у моего Кальдерона, чьи пьесы в мои лучшие дни восхищали публику в Испании.
Я. Ты прав, и оба они к тому же глубоко родственны по духу, и часто даже выражают себя в сходных картинах.
Берганца. Существует только одна правда. Но что скажешь ты о некоем товаре средней руки, который у вас уж в слишком большом количестве выносится на рынок? Его прямо не назовешь плохим — там встречаются удачные идеи и мысли, но их приходится выуживать с трудом, как золотую рыбку, и скука, какую при этом испытываешь, делает ум невосприимчивым к внезапному появлению каких-то поэтических вспышек — в конце концов, их уже почти не замечаешь.
Я. Этот товар средней руки (к сожалению, я должен признать, что такового у нас все же слишком много) я отдаю всецело на усмотрение режиссеров, и пусть они упражняют на нем свои черные и красные карандаши. Потому что обыкновенно такое произведение походит на Сивиллины книги[201] сколько бы ни пытались оттуда выбрасывать, они по-прежнему оставались пригодным к употреблению целым, так что люди даже не замечали ущерба. В них также прежде всего господствует известное многословие, известная выразительность, вследствие чего каждая отдельная строфа всегда словно бы рождает десять последующих, и, к несчастью, один уже умерший великий поэт дал к тому мощный толчок, преимущественно своими ранними пьесами в стихах. Да, да! Пусть черкают этот товар средней руки!
Берганца. И совсем вычеркнут! Он вовсе не должен попадать на сцену, тут я вполне с тобой согласен. Если же в угоду капризной публике, требующей постоянной смены новых спектаклей, эти вещи все же попадут на сцену, ибо шедевры так редки, — то я даже и в этом случае нахожу обычное вычеркиванье опасным, если не вовсе недопустимым. Даже у посредственного поэта есть свои замыслы, иногда он воплощает их в сценах, какие непоэтическому уму могут представиться так называемыми заплатами. Короче, дорогой друг, даже для того, чтобы очистить такое сочинение в поэтическом огне и подобным образом, отделив содержащееся в нем золото от шлаков, спаять в художественный узор, для этого надобно самому быть самое малое — хорошим поэтом и пользоваться правами мастерства, достигнутого отточенным вкусом, глубочайшим поэтическим опытом.
Я. Конечно, такой масштаб неприложим к нашим театральным директорам и режиссерам. Однако в кучи среднего товара иногда все-таки может затесаться поэтическая пьеса, написанная правдиво и жизненно, она непременно окажет свое воздействие на толпу. Директор и режиссер ее измерили и нашли длину, ширину и толщину вещи вполне правильной, содержание же они с полным единодушием объявили невероятно безвкусным, а поскольку этой пьесой неоднократно интересовались знатоки, то эти двое предвкушали свое торжество, когда пьеса, вполне естественно, будет освистана. Коварным образом режиссер совсем не приложил свою благодетельную руку к творению этого безнадежного сочинителя и выставил его во всей наготе — с его природной грубостью, с незнанием театральных эффектов, так, что стоило ему, режиссеру, только подумать о первых сценах, как он не мог удержаться от высокомерно-сочувственной улыбки, в которой отражалось гордое сознание своего превосходства и величия. Однако смотрите, — кто бы мог вообразить! живая великолепная игра невероятно нравится зрителям, электризует толпу, тихое благоговение и громкое ликование чередуются, рожденные непреодолимой силой поэтической правды, — тут между директором и режиссером происходит комическая сценка, — оба несколько ошеломленно отрицают друг перед другом свое мнение о непонятной пьесе, что еще недавно так откровенно высказывали. Если к тому же случится, что актеры в подобной пьесе соберут изрядные аплодисменты, то они тоже перейдут на сторону поэта, хотя про себя они все-таки смеются над невежеством публики, которая оказалась настолько ослеплена личным совершенством исполнителей, что приняла непонятную чепуху этого сочинения за что-то настоящее.