душе. Совершенно особым ловким способом умел он так запутать и закружить мою даму в ее собственных пустых фразах, в ее философски-эстетических суждениях об искусстве, что она забиралась в глубь поросшего бурьяном лабиринта прозаической чепухи и тщетно искала оттуда выход. В своей злобности он доходил до того, что под видом глубокомысленных философских положений сообщал ей малозначительные или сводящиеся к какой-то пошлой глупости сентенции, каковые она, с ее прекрасной памятью на слова, запоминала и всюду и везде с большой напыщенностью произносила; чем глупее и непонятней были эти сентенции, тем больше они ей нравились, ибо тем сильнее становились среди слабоумных восторг и прямо-таки обожествление этой замечательной, умнейшей женщины. Но — к делу! Профессор необычайно полюбил меня; гладил, когда только мог, и совал мне хорошие куски. Я платил ему за это расположение самой сердечной дружбой и поэтому тем охотнее последовал за ним, когда однажды вечером он поманил меня в соседнюю комнату; гости как раз собирались перейти в обшитый черным зал, поскольку мадам намеревалась показать там свои мимические представления. Как обычно, у него опять был для меня наготове хороший кусок пирога; пока я его уплетал, он принялся тихонько почесывать меня по голове и за ушами, а под конец вытащил какой-то платок, обвязал им мой лоб и с большим трудом обкрутил вокруг ушей, при этом, поглядывая на меня, он то и дело смеялся и восклицал: «Умный пес, умный пес, только веди себя сегодня и впрямь умно и не испорть мне игру!» Привыкший к костюмированию еще с моих театральных времен, я позволил ему делать со мной все, что он хотел, и тихо, безропотно последовал за ним в зал, где мадам уже начала свои мимические представления. Профессору удалось так ловко заслонить меня от глаз зрителей, что никто меня не заметил. Наконец, после того как на сцене сменились Мария, кариатиды, вышла мадам в престранном головном уборе, походившем на мой как две капли воды. Она стала на колени, вытянула руки, положив их перед собой на табурет, а свои обычно умные глаза выкатила, придав взгляду какую-то жуткую оцепенелую неподвижность. Тут Профессор тихонько поманил меня, и, нисколько не догадываясь об истинной сути этой шутки, я важно прошествовал на середину комнаты и, вытянув передние лапы, улегся на пол, в аккурат напротив дамы, в своей обычной позе. Крайне изумленный ее фигурой, имевшей очень странный вид прежде всего из-за той части, на которой обычно принято сидеть и которую природа сотворила у нее чрезмерно полной, я неприязненно уставился на нее тем серьезным, глубокомысленным взглядом, какой мне свойствен. Мертвую тишину в зале потряс безудержный дружный хохот. Только теперь увидела меня дама, погруженная во внутреннее созерцание искусства: она вскочила в ярости, с искаженным лицом и воскликнула словами Макбета: «Кто надо мной это учинил?»[188] Но ее никто не слушал, все, словно наэлектризованные этим несомненно архипотешным зрелищем, еще кричали и говорили наперебой: «Два сфинкса — два сфинкса в столкновенье!» «Убрать собаку с глаз моих долой, прочь собаку, вон из дома!» — бушевала дама, и вот уже слуги набросились на меня, но тут вмешалась моя заступница, прелестная Цецилия, избавила меня от египетского головного убора и увела к себе в комнату. Если я все-таки еще имел право оставаться в доме, то мимический зал был для меня навсегда закрыт.

Я. И ты, по сути дела, мало что при этом потерял, ибо наивысшую вершину этого художественного фиглярства ты, благодаря веселому Профессору, уже испытал, все дальнейшее оказалось бы блеклым, ведь всякое твое участие, естественно, пресекалось бы.

Берганца. На другой день повсюду только и разговору было, что о двойном сфинксе, и ходил по рукам сонет, который я еще хорошо помню, — вероятно, его тоже сочинил Профессор.

ДВА СФИНКСА

Сонет

Что в пышных юбках на полу лежит, Простерты руки и недвижен взгляд? Мудрей Эдипа будет во сто крат. Кому сей злой загадки смысл открыт. Гляди, напротив черный сфинкс сидит. Безмолвен и суров, глаза горят, И кукле той недоброе сулят: Ничтожное в ничто он превратит. Они встают! То были пес и дама, Что разыграли пантомиму эту. Поэзия их вознесла из хлама. Ужель могла б фантазия поэта Связать в искусстве крепче пса и даму? Тот пес — Паяц. Она — Арлекинетта.

Я. Браво, Берганца! Этот сонет, как насмешливое стихотворение на случай, не так уж плох, и ты прочитал его с достоинством и надлежащим тоном. Вообще в самой форме сонета для меня кроется совершенно особая, я бы сказал, музыкальная привлекательность.

Берганца. Какою сонет несомненно обладает для всякого не совсем тугого уха и будет обладать вечно.

Я. И все-таки форма, размер стихотворения всегда кажется мне чем-то второстепенным, чему в последнее время стали придавать уж слишком большое значение.

Берганца. Благодарение усилиям ваших новейших, порой весьма замечательных поэтов, что возвратили вполне заслуженные права метрическому искусству, коим с любовью и тщанием занимались великие старые мастера Юга. Форма, размер стихотворения — это подобающая краска, какой художник покрывает одежды своих фигур, это тональность, в какой композитор пишет свою пьесу. Разве оба они не выбирают краску и тональность по здравом размышлении, со всей мыслимой тщательностью, как того требуют серьезность, достоинство, привлекательность, нежность, легкость, внутренняя соразмерность представляемых лиц или пьесы? И разве не будет значительная часть предполагаемого воздействия зависеть от их верного выбора? Вызывающе окрашенная одежда часто выделяет посредственное лицо, так же как необычная тональность — обычную мысль, и потому часто получается, что даже стихи, которым недостает глубоко проникающей мысли и которые плавают на поверхности, благодаря прелести формы, благодаря изящному плетению рифм словно в приятной истоме пленяют дух сладостной игрой, — и так, совершенно отвлекаясь от того, что ум напрасно пытался бы там искать, излучают таинственное очарование, коему не в силах противиться ни одна чуткая душа.

Я. Однако злоупотребления, которые ныне творят педанты формы…

Берганца. Эти так называемые злоупотребления скоро утратят какое бы то ни было значение, и я полагаю, что при берущем теперь верх строгом соблюдении метрики проявит себя и более глубокая серьезность, которая с наступлением рокового времени распространилась на все ветви искусства и литературы. Тогда, когда каждый так называемый поэт для каждой своей песенки сам создавал себе какой-нибудь неровный, хромающий размер, когда единственную южную форму, какую якобы еще знали, ottave rime[189], глупейшим образом искажали и портили, — тогда художники не желали больше учиться рисовать, а композиторы — изучать контрапункт. Короче, возникло презрение к какой бы то ни было школе, которое неизбежно привело бы во всех искусствах к созданию плачевнейших уродств. Даже у средних поэтов опыты во всевозможных формах приводят к известной упорядоченности, а она всегда более полезна, нежели прозаическая распущенность какого- нибудь пустомели. Так что я стою на своем: это хорошо и отрадно, что люди прилагают поистине большое

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату