то вроде — вот тебе твое семейное счастье, которого ты так хотел… Вот тебе, белобрысый праведник, расплата за твою неуемную наивность-правильность…
Заскочив в машину, он с досадой бросил бумаги на заднее сиденье, и они посыпались, будто испуганно, на пол, скользя одна меж другой гладкими поверхностями прозрачных файлов с белыми дырочками по бокам. Каждая бумага — в отдельном файле. Все как надо. Все аккуратно. Все как и полагается… Потом, резко повернув ключ зажигания, нервно-неправильно вырулил с маленькой парковки и рванул через темную арку на яркую, залитую вечерними огнями проезжую часть — побыстрее отсюда, от этого места, от обиды, которая все еще хохотала куражливо ему вслед.
А Стас, закрыв за ним дверь, пожал удивленно красивыми плечами, и вернулся в комнату, и плюхнулся снова в мягкое удобное кресло перед телевизором, и протянул руку к столику, где стояла ополовиненная уже бутылка холодного немецкого пива…
Глава 8
Веронику долго и нудно рвало под чахлый заснеженный кустик во дворе дома в Востриковом переулке. Она поднималась ненадолго с корточек, вдыхала жадно морозный воздух, и снова коленки ее подгибались сами собой, и снова давно уже пустой желудок выворачивался наизнанку, больно дергая измученную вконец этими его упражнениями диафрагму. Она и сама не могла объяснить толком, от чего ей было так плохо — от выпитой без привычки противной Катькиной водки, от маминых злобных, полностью истощающих ее нутро капризов или от вида и запаха перепачканных ее дерьмом простыней. А только плохо ей было очень, катастрофически, просто до полного ужаса плохо…
Катька стояла невдалеке, курила нервно. Изредка взглядывая на Вероникины мучения, прикидывала про себя, что всего-то ничего, получается, она с Александриным инсультом и промаялась — субботу да воскресенье, — а вот поди ж ты, как достало уже девчонку, хоть ревом реви… Совсем эта вреднючая Александра дочь свою извела за эти два дня, полностью всю ее выпотрошила, до самого основания. Ничего признавать не хотела, все в штыки приняла — и новенькую удобную пластмассовую утку, и бульоны Вероникины наваристые да соки свежевыжатые для поднятия ее, Александриных, сил, и даже соседку- медсестру к себе не подпустила капельницу прокапать, только зря с ней Вероника и договаривалась. С трудом только на памперсы согласилась, дала-таки укатать себя в это мягкое чудо цивилизации — дай бог здоровья тому человеку, который его когда-то придумал. Вероника, конечно, зря на памперсы эти так стопроцентно понадеялась, но все же… Эх, вот нашелся бы еще какой умник да придумал бы такую приспособу, чтоб и большую нужду больных-неходячих в себя вбирала так же хорошо, как и малую, — цены бы ему тогда не было. Уж точно Нобелевскую премию бы отхватил, наверное…
— Ой, Катька, я не могу больше… — тяжело простонала от своего кустика Вероника. — Не могу, не могу… Противно как все…
— Ничего, Верка, привыкнешь. Все привыкают, и ты привыкнешь.
— Нет, я не смогу… К этому невозможно привыкнуть. Ну вот скажи, она не могла меня дождаться, что ли? Я всего-то на полчаса в магазин побежала… Или тебя не могла позвать? Обязательно надо было под себя нагадить, да? Я ж действительно не могу каждую минуту около нее сидеть и караулить ее потребности, как бы ей этого ни хотелось… Нет, Катька, не смогу я, не выживу просто…
— Сможешь. И выживешь. Куда ты денешься? Не ты первая, не ты последняя через это все проходишь. Тебе сложнее, конечно, я понимаю… Когда за близким по-настоящему человеком ухаживаешь, оно все как-то не так кажется. Там горе — оно другое. Оно и горькое, и легкое одновременно. Потому что всего себя отдал бы взамен на боль близкого. Причем с большой радостью. И сострадание тогда получается настоящим, человеческим, искренним, и само собой из человека выходит, его и выцарапывать силой не надо. А из тебя выходит одна только рвота…
— Значит, это я такая.
— Какая?
— Жестокая, раз у меня этого сострадания нет!
— Ну, опять сели на любимый кол… Господи, Верка! Хватит уже! У тебя от надуманного чувства собственной виноватости-неполноценности и впрямь скоро крыша поедет! Ты же не мать Тереза все-таки и не сумасшедшая волонтерка какая-нибудь, чтоб всем подряд уметь сострадать. Ты обыкновенная женщина, и тебя таким же обыкновенным образом от вида дерьма тошнит.
— Катька, не надо. Прошу тебя. Ну, не надо про дерьмо… — страдальчески скривилась Вероника, медленно подходя к ней и показывая пальцами на ее сигарету — тоже, мол, хочу.
Торопливо достав из кармана куртки пачку «Мальборо» и прикурив умело на снежном ветру, Катька сунула ей в рот сигарету и, вздохнув, продолжила:
— Да сама знаю, Верка, что не надо. А только понимаешь, дерьмо натуральное в твоей ситуации — это еще есть полбеды. Вот дерьмо словесное у твоей матушки — это да, это уже настоящая беда. Его так просто за ней и не уберешь… Как она меня сегодня обозвала, я забыла? Ну, когда чашку с кефиром в меня запустила? Я уж не помню, но как-то здорово уж смачно-обидно…
— Да ну… Я бы согласилась лучше на чашку в голову, чем на требование сидеть около нее да выворачивать себя наизнанку. Прямо не знаю, как и удовлетворить ее неуемное любопытство. Может, мне про себя какие-нибудь истории посторонние да завлекательные начать придумывать? Как Шехерезаде Ивановне? А что, это идея, между прочим…
— Не-а, Верка, и не мечтай даже. Не обманешь ты ее. Ей от тебя не истории придуманные нужны, ей от тебя именно искренность нужна. Настоящая, подлинная, без обману. Теплая и свежая кровь…
— А кровь моя на сегодня уже кончилась… — тихо покачиваясь, как сомнамбула, медленно проговорила Вероника. Отбросив вяло в рыхлый сугроб окурок, она передернулась в мелком, колком ознобе и, жалостно посмотрев на подругу, медленно протянула: — Кать, я поеду домой, а? Завтра же на работу, я хоть посплю немного. Сейчас ее ужином накормлю и поеду, ладно?
— Да поезжай, конечно, — махнула рукой Катька. — На тебе вон и лица уже никакого нет, одна бледно-зеленая маска…
— Кать, а ты завтра утром ей памперс поменяешь? А то я вряд ли успею сюда заехать…
— Да ладно, поменяю, чего там. Если подпустит, конечно. И еду оставлю около кровати. Захочет — поест. Ничего-ничего, она у меня шибко-то не забалует. Иди-иди, Верка. Ничего, справлюсь как-нибудь…
Дома, как показалось Веронике, она не была уже с месяц, наверное. Даже не верилось, что прошло всего два выходных дня. Как будто жизнь ее за эти два дня перевернулась, и пробежала мимо нее быстро и горестно, и заблудилась в темном переулке. Будто и не было у нее десяти лет отдельной от матери жизни, и даже родная, уютная квартира встретила ее настороженно и сердито непривычным кухонным беспорядком: в мойке горой возвышалась немытая посуда, грязное скрученное полотенце стыдливо съежилось на подоконнике, а стойкий табачный дух, исходящий из переполненной окурками пепельницы, успел уже захватить в свой плен все кухонное пространство. Не сняв шубы и сапог, она на цыпочках прошла в гостиную и так же удивленно уставилась на заснувшего в кресле перед телевизором Стаса, на пустые пивные бутылки, расположившиеся дружными стайками вокруг кресла, на грязные тарелки на журнальном столике с остатками какой-то еды. Постояв над всем этим безобразием еще немного, она так же на цыпочках вышла из гостиной, тихо прикрыв за собой дверь — сил не было ни будить Стаса, ни выговаривать ему за беспорядок, да и вообще никаких сил будто бы в ней уже не оставалось. Стянув с себя кое-как одежду, она встала под горячий душ и вздохнула наконец полной грудью; казалось, что сильные водяные струи непременно смоют-снесут сейчас с нее весь этот ужас, освободят кожу от въевшегося намертво хлорного запаха мокрых простыней и тяжелой духоты воздуха комнаты в Востриковом переулке. Она терла и терла до красноты тело мочалкой и никак не могла остановиться, пока глаза сами собой не начали слипаться от усталости. Испугавшись, что так и заснет сейчас здесь, стоя под душем, Вероника с сожалением смыла с себя шапку мыльной пены и, завернувшись в большое банное полотенце, прошлепала босиком в спальню. Сил хватило только на то, чтоб лечь и натянуть на себя одеяло. Уже между сном и явью выплыла вдруг в голове мысль, что надо бы все-таки разбудить Стаса, но она ее тут же и вытолкнула из