ударило по багажнику.
– Черви хазарейские, – зло ругнулся водитель, и на его пуштунском лице появилось брезгливое выражение. Он попытался протолкнуть машину сквозь клубящиеся шмотки толпы, удары и крики. Из-за вывесок хлеснуло, просвистело мимо, и шофер, выворачивая руль, почти давя капотом толпу, погнал по мосту через реку, туда, где начинались гнилые навесы Грязного рынка и возвышался блестящий, как ледяной столп, минарет Пули-Хишти. И здесь машина завязла в толпе, как в густой коричневой глине. Ее стали раскачивать, пинать, колотить кулаками по крыше.
– Вы шурави, вас убьют. Меня убьют тоже. Вам надо выйти, – шофер испуганно, виновато оглянулся на Белосельцева, и его каракулевая коричневая шапка нелепо сдвинулась на затылок.
Выходить из машины в разъяренную, ненавидящую толпу было смертельно опасно. Леденея, отделенный от стенающей, бегущей массы только тонким ломким стеклом, Белосельцев, прежде чем сдаться и пропасть, вдруг подумал о Грибоедове, о его жутком конце в пучине мусульманского бунта. И эта мимолетная, Бог весть откуда прилетевшая мысль ошпарила его, породила острое звериное желание выжить, уверенность, что это ему удастся.
Он раскрыл свой дорожный баул, выхватил подаренное пуштунское одеяние. Содрал с головы и сунул в баул шапку. Напялил плоскую, как ржаной коржик, моджахедскую шапочку. Неловко замотался в шерстяную накидку и, подхватив саквояж, выскочил из такси. Успел заметить изумленное лицо молодого мужчины, на котором изумление соседствовало с яростной ненавистью, – он не бил, а щипал железо машины, делая ей как можно больнее. Но Белосельцева уже подхватило, понесло, толкало прочь от машины, и он забыл о ней, оказавшись в шипящих и хлюпающих водоворотах.
Толпа, которая его поглотила, была враждебна и смертельно опасна, и одновременно спасительна, укрывала его от себя самой. Она ровно несла и давила, состоящая из бород, усов, стиснутых скул, угрюмо горящих глаз. Но в ней местами возникали крутящиеся воронки, взрывы и пузыри, и в центре такого выброса оказывался какой-нибудь кричащий, махающий человек, которого то ли били, то ли случайно затаптывали, или же он сам кого-то ударял, на кого-то замахивался, призывал бить и громить. Он исчезал, воронка пропадала, и толпа катила ровным гудящим месивом, как жидкий оползень.
Ему было страшно, он боялся разоблачения. Боялся толпы, которая разглядит его маскарад и растерзает его. И чтобы не быть обнаруженным, бессознательно подчинялся толпе, делал то, что она требовала, подражал ей, – толкался, размахивал руками, бессвязно кричал.
Его несло прочь от набережной, в теснины Грязного рынка, подогнало к ступеням мечети, завертело в медленном водовороте у входа в мечеть, под отвесным, чешуйчатым минаретом, мускулистым и плотным, как мощное тулово поднявшейся на хвосте змеи.
Он увидел, как из мечети, из ее туманной, наполненной огнями глубины, вышел мулла, тот самый величавый властный старец, тучный и белобородый муляви, с которым здесь же, у этих ступеней, разговаривал Сайд Исмаил. Его поддерживал под руку молодой почтительный служка. Другой нес мегафон, темно-красный колокол, чем-то похожий на сосуд с сиропом. Мулла шел тяжело, превозмогая себя. Его просторные рыхлые одежды скрывали полное нездоровое тело. Глаза из-под косматых бровей смотрели грозно и одновременно страдальчески. Он сошел на несколько ступеней вниз. Служка поднес к его седой бороде алый мегафон, словно хотел напоить старика гранатовым соком. И над гудящей, выкрикивающей толпой понесся заунывный, как молитва, стенающий голос. Мулла не молился, не читал суру Корана. Его похожая на песнопение речь была увещеванием толпы. Звук мегафона проносил слова мимо Белосельцева. Шарканье и вздохи толпы гасили смысл речений. Но отдельные клочки фраз долетали до слуха.
– Пророк призывает нас к смирению и умягчению сердец!.. Мусульмане, не совершайте грех братоубийства!.. Посмотрите друг другу в глаза, узнайте в ближнем брата своего!.. Вернитесь в дома, где вас ожидают матери и дети ваши!..
Его белые одеяния, голос взывающего пророка, величавые жесты и стариковский, исполненный властной энергии лик воздействовали на толпу. Она стихала, смирялась. Словно в кипящий чан плескали из белой фарфоровой чашки холодную воду. Толпа опять накалялась, и снова в нее вливалась остужающая струя.
Белосельцев увидел, как стоящий рядом с ним молодой безбородый афганец, небрежно запахнутый в накидку, отбросил мешавшее ему покрывало. Достал пистолет и, протягивая оружие над плечом стоящего впереди человека, стал целиться в муллу. Белосельцев видел близко от себя смуглый кулак, вороненый ствол, ухо впереди стоящего человека с серебряной толстой серьгой. Хотел броситься, ударить по руке, сбить прицел. Но страх быть обнаруженным удержал его на месте, и он, испугавшись собственного порыва, прячась, услышал выстрел, следом второй. Увидел, как качнулся от удара мулла, как обе пули застряли в его рыхлом тяжелом теле, и он стал падать пышно, как шатер, в котором изнутри подрубили опоры. Упал на ступени, как гора снега, а служка все еще растерянно держал на весу мегафон, красный, как сосуд с гранатовым морсом.
Толпа ахнула, завыла, кинулась в разные сторон. На ступени – поднимать и заслонять проповедника. В направлении выстрела – хватать убийцу и богохульника. Врассыпную – ужасаясь содеянного. Белосельцев, подхваченный толпой, вмурованный в нее, как в падающую стену, уже был далеко от ступеней. С чувством содеянного греха, унизительного страха протискивался сквозь запертые дуканы рынка, пробирался к Майванду, ловя скользящие, пугливые, полуслепые взгляды, не замечающие его маскарад.
Майванд, прямой, тускло-блестящий, рассекал Старый город, отделял рыхлую, изрытую норами гору и дощатый, зловонный Грязный рынок. Напоминал надрез, в который из разъятой плоти выливалась черная лимфа. Так выглядела вязкая масса, выдавливаемая на улицу из трущоб и проулков, пугливая, взвинченная, готовая спрятаться вновь. Белосельцев шел по Майванду, кутаясь в хламиду, не находя среди наполнявших тротуары людей недавних брадобреев, водонош, тоговцев лепешками, глядя в глухие, задвинутые двери и витрины дуканов. Окружавшие его люди что-то искали, кого-то ждали, кем-то были гонимы и понукаемы, стремились все к одному, еще не обозначенному в городе месту. Он шел, прижимаясь к стене и думая: где же войска, где корпус афганской армии, где президентская гвардия, где полк «командос», возглавляемый полковником Азисом, где доблестная Витебская десантная, контролирующая стратегические объекты, где милиция Царандой, где безопасность ХАД? Все железные крепи, казалось, надежно опоясывающие глиняный сосуд города, лопнули и исчезли, сухой горшок Кабула раскололся, и из трещин выливалось его липкое, несвежее и бурлящее содержимое.
«Где войска? – беспомощно думал Белосельцев, еще недавно оценивающий положение в городе как стабильное, наивно, верой дилетанта верящий в надежность военного и политического контроля. Контроль был утерян. Невидимая гремучая смесь рванула из хазарейских кварталов. Умная, не обнаруженная прежде сила управляла бунтом. Где-то здесь, рядом с Майвандом, находился Дженсон Ли, его бисерная красная шапочка, серые острые глаза, косой, разрубивший щеки и губы шрам. – Где войска?» – повторял Белосельцев, вдавливаясь в грязные стены заколоченных лавок.
Он вдруг увидел среди пятнистых и лысых вывесок продолговатую красную доску с кудрявой надписью. «Райком!» – с облегчением узнал он двухэтажный обшарпанный дом. В глубине полуоткрытых дверей стоял автоматчик. Под защиту его автомата, стягивая с головы пуштунскую шапочку, разматывая на плечах нелепое покрывало, устремился Белосельцев.
– К товарищу Кадыру… Я журналист… Советский…
Покидая вечернюю, в ртутных отсветах улицу, вошел в темноту деревянных сырых переходов.
Знакомое помещение райкома напоминало казарму, дрожало от топота пробегавших ног, звона оружия. Секретарь райкома Кадыр то и дело хватал трескучий телефон, отрывался от разговора навстречу командирам вооруженных групп, тыкал пальцем в развернутый план района, в красные с номерами кружки, коротко, резко приказывал. Достагир, «халькист», тот, что спорил с Саидом Исмаилом о методах революционной борьбы, строил в коридоре партийцев. Резкий, звонкий, точный в словах и движениях, отправлял отряды на охрану школ, министерств, мечетей. Увешанные автоматами поверх курток, плащей, иные в галстуках, иные в рабочих спецовках, кого и как захватил мятеж, партийцы расходились. Старались идти по-солдатски в ногу, сбивались, теснились на узкой лестнице. Исчезали на улице в светлом проеме дверей.
Белосельцев жадно вглядывался в их лица, глаза, в жесткие скулы и рты. Не было паники, страха. Было стремление действовать осмысленно. Не гневное, но грозно-суровое выражение. Знание своих мест и задач. Готовность биться. Готовность разрушительной ярости и глухому безумию безликой огромной толпы противопоставить осмысленный встречный отпор малых организованных групп.
Если толпа на Майванде казалась безликой, безглазой, одна огромная, бесформенно-страшная плоть, то здесь были лица, глаза, была осознанность цели. Белосельцев, переживший недавний ужас, успокаивался, приходил в себя. Отмечал – есть встречная твердая сила, способная устоять, защитить.
Райком опустел. Только на лестничной клетке, в красной кумачовой тумбе, словно в доте, сидел автоматчик, и на грязном полу в коридоре валялся окровавленный бинт.
Белосельцев вошел в кабинет, где Кадыр, откинувшись в кресле, на мгновение расслабил полное, утомленное тело, глядел на молчащий, готовый затрещать телефон. Достагир, отославший на объекты бойцов, сидел на койке и, сразу узнав Белосельцева, обратился к нему как к свидетелю своего незабытого спора с Саидом Исмаилом.
– Вот видите, – Достагир повел курчавой головой на окно, за которым слышалась разрозненная стрельба, – провокаторы обманули народ. Я чувствовал нюхом – в Старом городе действуют провокаторы, среди хазарейцев, среди шиитской общины. Я предупреждал, надо идти в Старый город с оружием. Надо вылавливать провокаторов. Надо проводить операцию. А вы, – он повернулся к Кадыру, – вы с Саидом Исмаилом что говорили? «Нельзя демонстрировать силу! Народ устал от оружия! Уже выпущены последние пули! Надо действовать словом и хлебом!» Где он теперь, ваш хлеб?
– Политически мы были правы, – устало сказал Кадыр. – Мы не могли врываться в дома с оружием. Не мы спровоцировали мятеж, а враги. Они первыми применили оружие, применили насилие. Мы ответим на силу силой. Политически мы остаемся в выигрыше.
– Ты идешь на поводу у Сайда Исмаила, Кадыр. Подозреваю, что люди, подобные Сайду Исмаилу, недалеки от предательства. Ты вспомнишь мои слова, но уже будет поздно. В критический момент, когда наши жизни будут висеть на волоске, он предаст.
– Уже настал тот критический момент. Наши жизни – твоя, моя, Сайда Исмаила – висят на волоске. Если сегодня враг победит, завтра мы трое будем висеть на фонарных столбах Майванда!
Белосельцев удивлялся их настойчивой неутомимой способности вести споры даже среди смертельных опасностей. В них было нечто наивное, ученическое. Они словно получили домашний урок и хотели выучить его на «отлично». И этот урок исходил от Белосельцева. Его страна несколько поколений назад обучалась революции. Выучилась и теперь учительствовала. Нашла в афганских партийцах прилежных и неутомимых последователей. Однако он сам, Белосельцев, чувствовал свою неопытность и незнание. Эти партийцы, веря в истинность заученных правил, действовали уверенно, смело. Он же сомневался, был растерян.
– Я видел, как сейчас убили муллу Центральной мечети, – сказал Белосельцев, вспоминая коричневые водовороты толпы, уносящие его от рухнувшего старика, облаченного в белые одеяния. – Его застрелили, когда он говорил в мегафон.
– Неужели? – горестно охнул Кадыр. – Салим Сардар убит?… Мы ходили к нему вчера, просили, чтобы он проповедовал мир, удерживал народ от бунта. Его убили враги, которые называют себя воинами ислама. Но они всего лишь агенты ЦРУ.
– Кругом идут убийства, – сказал Достагир. – Утром убили жену командира полка «командос». Она была англичанка.
– Убили Маргарет? – Белосельцев вспомнил печальное, милое лицо англичанки, принимавшей его в своем доме, полковник Азис печально и нежно смотрел на жену. В их доме, среди зеркал, хрустальных ваз и нарядных азиатских шкатулок уже витало несчастье. – Как это было?