их между бедными крестьянами, каждому выдали диплом на владение землей. Я помогал им, работал, как землемер. После работы мы расстелили в саду ковры и сидели с бедняками, и я рассказывал им, что принесет им революция. Мы увидели, как по дороге движутся лошади, и в седлах сидят привязанные веревками партийцы, и у них выколоты глаза и отрезаны языки. В этот день Насим стрелял в меня, а я в него. Он ушел в горы, а я уехал в Джелалабад и поступил на работу в ХАД. С этих пор мы ищем один другого, и один из нас будет убит.
Они молча сидели. Белосельцев смотрел, как черной жутью горят глаза Надира и по его худому лицу пробегает судорога.
Они расстались, чтобы встретиться утром. С подполковником Мартыновым отправиться на Хайберский перевал, на границу, изучить обстановку в приграничном районе.
Глава двадцать первая
Он спал на жесткой железной кровати под грубым суконным одеялом, там, где до него забывались тревожным сном безвестные агенты разведки. Железное ложе принимало их на ночь. Они сменяли друг друга, уходили в сумерках через потаенную дверь, прикрываясь накидкой. Иные возвращались, принося драгоценные сведения, вновь отдыхали на ложе. Другие пропадали бесследно, настигнутые пулей в засаде, или падали с перерезанным горлом, попадая в руки врагов. Белосельцев, вытягиваясь на кровати, думал о них отрешенно, как о тенях.
Его сон состоял из безымянных, неразличимых видений, похожих на спутнанный бурьян. Снаружи, из яви, в них прорывался шум дождя, одинокий выстрел, чьи-то шаги за окном. Не просыпаясь, он знал, что находится в Джелалабаде, что за окном идет дождь, что одинокий выстрел звучит в районе аэродрома, где, опустив винты, мокнут под дождем вертолеты.
Он проснулся не от звука, а от света, ударившего в стену золотистым квадратом. Комната была полна света. Свет врывался в окно, бушевал, ему было тесно в комнате, он заливал все углы, все трещины. Белосельцев изумлялся обилию света, радостно догадывался о его природе.
Оделся, вышел из дома, двинулся к каменному углу. Оттуда, из-за угла, из райских пределов, лился свет. Было видно, как он волнуется, изгибается, создает трепещущие завихрения, ударяясь об угол дома. Словно там присутствовало диво, сияющий ангел, испускавший лучи.
Розы, в брызгах дождя, сверкали, светились, оглядывались во все стороны своими маленькими чудными лицами, будто искали его, нетерпеливо ждали его появления. Над розами в сияющем воздухе летала бабочка. Медлительная, почти невесомая, с оранжевыми крыльями, похожими на паруса, в которые дул, надавливал солнечный ветер. Подгоняемая неслышными ударами света, она ныряла, скользила, волновалась, описывая сложные дуги и окружности, воспроизводя своим полетом невидимые воздушные волны, струи тепла и прохлады. Это была данаида, обитавшая на западных отрогах Гиндукуша. Он видел ее изображение в атласе, когда, изучая ландшафт страны, расселение пуштунских племен, пути кочевий белуджей, успел заглянуть в атлас бабочек, мечтая, что, быть может, среди военных походов, агентурных разработок, он увидит бабочку. В Кабуле была зима, на иссохших травах по утрам серебрился иней. А здесь, в Джелалабаде, защищенном хребтами, было лето, висели на ветвях апельсины, цвели розы, и бабочка, словно ангел в медовых одеяниях, парила в райском саду.
Он восхищенно смотрел на бабочку. Ее полет ограничивался белой стеной, за которую она не перелетала. Она не садилась на цветы, только спускалась к ним, ненадолго повисала над белым или алым кустом, словно заглядывала в его сердцевину, убеждаясь, что цветы полновесны, бутоны обильны и цветение в раю бесконечно. Она была хозяйкой этого рая. Быть может, в нее обратился вчерашний садовник. Или это и впрямь был ангел, и если приглядеться, то среди золотистых одеяний и крыльев можно разглядеть крохотный чудный лик, окруженный нимбом.
Ему захотелось поймать бабочку, страстно, остро, словно все его жизненные устремления и цели свелись к одному – к обладанию бабочкой. Он кинулся обратно в комнату, моля, чтобы бабочка не улетела. Вырвал из-под кровати дорожный баул. Извлек из него свинчивающееся древко и марлевый сачок. Бросился к выходу, на бегу скрепляя элементы сачка. Задыхаясь, вернулся в сад.
Бабочка держалась в потоке ветра над вершиной стены, над белой кромкой, прозрачная в синеве, пронизанная сиянием. Ее уносило, а она удерживалась на границе рая, словно дожидалась его возвращения, чтобы проститься. Он поднял к ней лицо, молил не улетать, молил остаться. В его бессловесной, детской молитве была страсть и наивная вера. Он связывал с этой бабочкой бессознательное ожидание счастья, упование на благо, чудо своего рождения, веру в бессмертие, в возможность воскресения своих любимых и близких, упование на то, что его минуют напасти, отступят все болезни, промахнутся все пули. И среди этих невнятных молений была мысль о Марине, видение ее лица, стремление ее обнять.
Он был услышан. Бабочка одолела перетекавший стену солнечный ветер, сложила крылья и прянула вниз. И он, устремляя руку сквозь колючий, брызгающий росой куст роз, вычерпал падающую бабочку из воздуха. С силой повел сачком, перевертывая на лету обруч так, чтобы марля с пойманной бабочкой свисала вниз. Сквозь прозрачные нити сачка бабочка просвечивала золотыми крыльями, трепетала, вяло шевелила ткань. Он не верил в свою удачу. Подносил сачок к глазам, к губам. Вдыхал сквозь марлю слабый медовый запах. Бабочка щекотала ему губы, словно это были ресницы любимой. Он поймал данаиду в джелалабадском саду, среди райских роз, окруженный воюющими племенами, движением танковых колонн, допросами контрразведки. И спустя много лет в морозной московской ночи, всматриваясь в застекленную коробку, он увидит знакомую бабочку, вспомнит сад, свою языческую молодую молитву и себя, молодого.
Он умертвил бабочку, нащупав и сжав сквозь марлю ее хитиновую грудку. Ее смерть была безгласной, не вызвала падения звездного неба или затмение солнца. Его страсть миновала. Волнение его улеглось. Он был удачливый коллекционер, оказавшийся в джелалабадских субтропиках, использовавший выдвижение советских войск к пакистанской границе для того, чтобы пополнить свою коллекцию бабочкой из предгорий Гиндукуша.
Его отвлекли рокот моторов, стуки и лязги, громкие выкрики. Ворота ХАДа растворились, и стали видны тяжелые грузовики, военные легковушки. Солдаты с автоматами стягивали из кузова мужчин в долгополых хламидах. Пинками, ударами прикладов гнали их во внутренний двор. Другие солдаты спускали из грузовиков железные грохочущие ворохи автоматов и винтовок. Тащили их к стене, бросали на землю. Среди солдат и молодых, одетых в гражданское платье работников ХАДа, двигался Надир, оживленный, яростный, радостный. Покрикивал, понукал.
– Что случилось? Кто такие? – спросил его Белосельцев.
– Удача! Ночью взяли склад с оружием и группу из отряда Насима! Попался его помощник, штабист! Значит, скоро возьмем и Насима!
– Будете допрашивать? Могу я присутствовать при допросе?
– Сейчас самый беглый допрос. Их отведут в тюрьму, а завтра допросим как следует. Если хотите, можете с ними побеседовать.
Пленных увели в помещение. Солдаты раскладывали на земле трофейное оружие, и один из работников ХАДа делал опись трофеям.
Белосельцев рассматривал винтовки, карабины, автоматы, разнокалиберные, как образцы в оружейной лавке. Груду пистолетов, ножей, тесаков, среди которых в черном железе Бог знает как оказалось медное стремя, стертое от бесчисленных прикосновений подошв и шершавых конских боков. Белосельцев вдыхал кислый запах растревоженной стали, оружейной смазки и тонко уловимое, живое дуновение горелого пороха.
Тут были две американские автоматические винтовки и пистолет-пулемет, голубовато-вороненые, но уже с зазубринами и царапинами, побывавшие в горных боях. Приклад одной винтовки был расщеплен пулей, так что лопнуло дерево и обнажилась скоба. Лежали рядком три западногерманских портативных автомата с телескопическим стволом, почти карманные, удобные для ношения под восточными просторными одеяниями, прямо сквозь накидку – огненный смерч в упор. Отдельно лежал китайский автомат, аналог «Калашникова», на вороненой стали были выбиты иероглифы.
Особое, необъяснимо мучительное любопытство вызывали у него две старые длинноствольные английские винтовки «боры», давно утратившие воронение, с белыми блестящими набалдашниками затворов, изъеденные раковинами, с лысыми, в трещинах и скрепах, прикладами, сквозь которые были пропущены сыромятные ремни. Оружие бедняков и кочевников, горных пастухов и охотников, ухоженное, семейное, унаследованное, близкое, как жена и очаг, таящее в себе скачки, выстрелы в орла и барса, – оружие народа, стреляющее в революцию.
– Эти винтовки хотя и старые, но надежные, – подошедший сзади Надир, спрятав руки за спину, не касаясь оружия, словно боясь осквернить себя прикосновением, кивал на «боры». – Пуштуны их любят больше любых автоматов. Полтора километра, прицельный выстрел в лоб, – он коснулся острым пальцем смуглой переносицы, над которой белела седая прядь и сходились угольные брови. – Пробивает «бэтээр». Снайперская война. Стреляют из засад и укрытий.
Белосельцев смотрел на лучик солнца, скользнувший вдоль стертого ствола, на черный зрачок дула. Суеверно заговаривал: «Не в меня… Не мне…»
Он выспрашивал у Надира о темпах поставки оружия, о методах переброски его через границу и о том, как это оружие меняло ход боевых действий, сдерживало продвижение правительственных войск, увеличивало число потерь. Надир упомянул об американских противотанковых минах, сказав, что их появление предвещает крупномасштабную минную войну. Рассказал о зенитных пулеметах и мини-ракетах с инфракрасными головками, что уже сказалось на потерях вертолетов. Белосельцев отошел от груды оружия, направляясь в дом. От старинной винтовки тянулся к нему догоняющий холодок, словно неясное, к нему обращенное слово.
В коридоре у стены стояли пленные, сумрачно и тревожно оглядывались на вооруженных солдат, на вошедшего Белосельцева.
– Как хотите с ними разговаривать? По одному или со всеми сразу? – Надир появился следом, грозно, ненавидяще озирал пленных. И те сжались, теснее сдвинулись под его чернильным обжигающим взглядом.
– По одному, если можно, – ответил Белосельцев, вглядываясь в коричневые лица, поросшие неопрятной щетиной, улавливая полотняные прелые запахи пропотевших одежд.
«Неужели это враг? Не только Надира, Сайда Исмаила, Бабрака Кармаля, но и мой, и Мартынова, и Марины? – думал он, стараясь вызвать в себе ожесточение и враждебность к пленным, но испытывал только мучительное любопытство и невнятное чувство вины свободного, хорошо защищенного человека перед лицом подавленных, захваченных в плен. – За что убивают? За что умирают сами? Что оскорблено в них настолько, что вгоняют пулю в другого, идут на муку и казнь?»
Он хотел понять связь человеческого духа с политикой. Философии и веры с винтовкой, стреляющей в спину из ночной засады, с лезвием кинжала, рассекающего шейные позвонки. Их племенная ненависть и воинственная пуштунская страсть вошли в сочетание с громадным, заложенным в мир механизмом борьбы и соперничества. Их старинные стертые ружья с рассеченными ложами оказались помноженными на атомные топки авианосцев, посылающих штурмовики над гладью персидских вод, на стартплощадки «першингов» и крылатых ракет в Европе. И абсурд бытия заключался в том, что любая молекула мира, любая травинка и водоросль оказывалась вовлеченной в соперничество.
«А рай?… А эдем?… А пойманная золотистая бабочка?… А ее легкое платье, брошенное на спинку стула?…»
Вслед за Надиром он вошел в ту самую комнату, где вчера встречался с Малеком. Конвоир ввел пленного. Тот усаживался на стул, скрещивал ноги в драных калошах, складывал на коленях большие крестьянские руки в грязных мозолях.
– Ведь это крестьянин, не так ли? Неужели он не хочет земли? Не хочет отдать своих детей в школу? – спросил у Надира Белосельцев. И, повернувшись к бородатому встревоженному пленнику, спросил: – Почему ты воюешь против революции и народной власти?
Тот, не понимая, смотрел. Беззвучно шевелил сухими губами.
– Он не понимает, – сказал Надир. – Он из племени, которое говорит на своем языке. Я сам его едва разбираю.