обвиняемые не признают себя виновными или пока их твердость в конце концов не восторжествует над усталостью палачей. Но без формального признания вины Инквизиция никогда не выносит окончательного приговора. Вообще дают пройти достаточному количеству времени, прежде чем подвергнуть обвиняемых допросу, но процесс Амбросио был ускорен из-за торжественного аутодафе, которое должно было состояться через несколько дней и во время которого инквизиторы намеревались заставить этого знаменитого узника сыграть главную роль. Им представлялось, что так они дадут впечатляющее свидетельство своей бдительности.
Аббата обвиняли не только в насилии и убийстве; ему, как и Матильде, сверх всего вменялось обвинение в колдовстве. Она была арестована как соучастница убийства Антонии, но при обыске в келье у нее нашли книги и приспособления самого подозрительного свойства, которых с лихвой хватило для обвинения против нее. Чтобы предъявить то же обвинение монаху, воспользовались найденным у него звездообразным зеркалом, которое Матильда случайно там оставила. Странные фигуры, которые были на нем вырезаны, прежде всего привлекли внимание дона Рамиреса, когда он обшаривал келью настоятеля; поэтому, естественно, дон Рамирес захватил его с собой. Зеркало было предъявлено Великому Инквизитору, который долго его рассматривал, потом снял золотой крестик, висящий у него на поясе, и положил его на сверкающую поверхность. Тотчас же в комнате раздался оглушительный грохот, похожий на удар грома, и поверхность зеркала раскололась на куски. Это обстоятельство только подтвердило промелькнувшее подозрение в магических связях, поддерживаемых монахом. Отсюда заключили, что все его прежнее влияние на души людей проистекало исключительно из колдовства.
Решительно настроенные на то, чтобы заставить Амбросио признаться не только в тех преступлениях, в которых он был виновен, но и в тех, которых он явно не совершал, инквизиторы начали свой допрос. Но как бы Амбросио ни боялся предстоящих пыток, он еще больше боялся смерти, которая должна была ввергнуть его в вечное адское пламя; он объявил о своей невиновности самым твердым тоном. Матильда последовала его примеру, но голос ее дрожал от страха. Напрасно пытался он убедить ее признаться, в конце концов его отправили к палачу. Тот немедля приступил к делу, и Амбросио вынужден был выносить ужасы самых гнусных пыток, которые только изобрела человеческая жестокость. Но смерть иногда так устрашает, особенно если она сопровождается чувством вины, что у него достало силы духа упорствовать в своем отрицании. Следовательно, увеличивалась интенсивность пытки, до тех пор, пока он, раздавленный болью, не потерял сознание, так что перестал представлять интерес для палачей.
Наступил черед Матильды; но, испуганная одним видом мучений настоятеля, она совершенно потеряла мужество. Она упала на колени, призналась в том, что общается с темными силами, и в том, что присутствовала при убийстве Антонии монахом. Но что касается обвинения в колдовстве, она признала виновной только себя и твердо заявила о полной невиновности Амбросио. Это последнее утверждение не вызвало у судей никакого доверия. Настоятель пришел в себя как раз вовремя, чтобы услышать признание своей сообщницы, но он слишком ослаб от того, что уже перенес, чтобы без последствий подвергнуться новой серии пыток. Его отправили обратно в келью, но сообщили, что, как только он наберется сил, его снова подвергнут допросу. Инквизиторы надеялись, что к тому времени он будет послушнее и смиреннее. Матильде объявили, что ее ждет смерть на костре во время ближайшего аутодафе. Все слезы и мольбы были бессильны разжалобить судей, и ее силой вытащили из зала суда.
Вернувшись в темницу, Амбросио нашел, что физические страдания легче выносить, чем иные. Его руки и ноги были изломаны, ногти вырваны, пальцы раздавлены и искорежены давлением жерновов, скрепленных винтами, но все эти муки нельзя было сравнить с тревогами его души и жгучими страхами. По настроению судей он видел, что погиб. Воспоминания о том, чего уже ему стоила попытка доказать свою невиновность, подсказывали ему, что незачем снова подвергаться допросу и что следует признаться во всем, в чем нужно было признаться.
Но с другой стороны, последствия такого признания промелькнули перед ним как молния, и он вновь начал колебаться. Что бы он ни делал, смерть оказывалась неизбежной, и смерть эта была жестокой. Он слышал приговор Матильде; его собственный не будет менее жесток. Приближение аутодафе его заставляло трепетать, как и мысль, что он умрет в пламени и благодаря смерти избегнет страданий, которые вполне можно вынести, но лишь для того, чтобы подвергнуться иным, еще неизвестным и бесконечным.
С каким ужасом он сойдет в бездну могилы; он не мог не думать о том, сколь справедливо он должен бояться возмездия небес. Преследуемый множеством страхов, он хотел было укрыться в сумерках атеизма, отрицать бессмертие души; убедить себя, что закрывшиеся в этом мире глаза не откроются ни в каком другом и что небытие поглотит душу и тело. Но и этой возможности у него не было; его знания были слишком обширны, его ум слишком искушен и велик, чтобы кормиться такими иллюзиями, и, что бы он ни делал, существование Бога ясно представало перед ним и ослепляло его своей разящей очевидностью. Эти истины прежде были для него истинным утешением, теперь сама их очевидность приводила к тому, что его смятение возрастало. Куда бы он ни пытался скрыться, его всюду преследовали вспышки неоспоримой истины. В этих тревогах, настолько сильных, что их едва можно было вынести, он стал ждать часа приближающегося допроса; а пока проводил время, воздвигая в уме самые неправдоподобные комбинации, чтобы избежать возмездия, как в будущем так и в настоящем.
А в настоящем он был узником, и с этой стороны выхода не было. Что касается будущего, то он слишком мало надеялся на божественное милосердие. Хотя разум и заставлял его представлять существование бесконечно доброго Бога, бесконечно справедливого и бесконечно милосердного, но сама значительность его преступлений не позволяла ему надеяться, что когда-нибудь это милосердие может обратиться на него. Он согрешил, полностью сознавая, что он делает, и сама извращенность, с которой он согрешил, не позволяла ему надеяться на прощение.
— Прощения! — вскричал он в приступе исступленного безумия. — О, не может быть прощения для меня!
И вот так, абсолютно уверенный, что его состояние безнадежно, он, вместо того чтобы покориться, смириться, раскаяться, оплакивать свое преступление и использовать те немногие часы жизни, что ему еще оставались, стараясь отвратить от себя небесную кару, — вместо этого он полностью отдался порывам бешеной ярости; больше всего его огорчало не собственное преступление, а приближение возмездия. И таким образом его угнетенное состояние поддерживалось вздохами, бесполезными жалобами, богохульствами, отчаянными проклятиями. По мере того как несколько лучиков солнца, которые просачивались сквозь тюремную решетку, постепенно исчезали, а на их месте воцарялся бледный и дрожащий свет лампы, его страхи удваивались. Его мысли принимали все более мрачную окраску, приближаясь к безумию. Даже сон пугал его. Стоило ему опустить сожженные слезами, судорожно дергающиеся веки, как устрашающие видения, которые весь день прокручивались в его голове, казалось, обретали плоть. Он видел себя в центре сернистой равнины, зияющей пылающими провалами, вокруг которых теснились злые духи, назначенные его палачами. Они прогоняли его сквозь целый лабиринт мук, каждая из которых превосходила своим ужасом предыдущую. И среди этого театра ужасов его преследовали призраки Эльвиры и ее дочери. Они беспрестанно упрекали его в своей смерти, вслух перечисляя его преступления и призывая демонов изобретать еще более изощренные пытки. И эти картины постоянно терзали его, когда он спал. Но поскольку тревога дошла уже до предела, это помогло ему наконец вкусить горький покой. Однажды он внезапно проснулся и понял, что лежит на земле. Холодный пот струился по его лбу, стекая на широко раскрытые глаза, и невыносимые страхи сновидений уступили место ужасной реальности. Он вскочил и стал ходить по своей камере неверными шагами, с ужасом вглядываясь в темноту и время от времени восклицая:
— О, как ужасна ночь для тех, кто виновен!
Был близок день его второго допроса. Его заставили проглотить сердечные лекарства, назначением которых было укрепить физические силы узника, чтобы он смог дольше выносить допрос. В ночь, предшествующую этому страшному дню, ему не позволил уснуть страх перед тем, что его ожидало. Неслыханная сила его страхов ослабила все его способности. Он стоял как потерянный перед столом, на который падал тусклый свет лампы. Отчаяние парализовало в нем способность мыслить, много часов он боролся с отупением, которое охватило его и делало его неспособным издать хотя бы звук, сделать движение или о чем бы то ни было подумать.
— Поднимите глаза, Амбросио! — раздался вдруг над ним голос, интонации которого он прекрасно