сдержанность и скрытность — делало его еще привлекательнее. Приближающееся пострижение, печаль, нескрываемое отвращение к обществу, смирение перед другими, суровость по отношению к себе самому — все это, как и сама его жизнь и присутствие в монастыре, было окутано таинственностью и возбуждало любопытство. Он всегда носил широкий капюшон, надвинутый на самые глаза, и никто, даже Амбросио, не мог бы похвалиться, что хорошо разглядел его лицо. Никто не мог бы сказать, откуда он, а сам он молчал о своем происхождении, можно сказать, еще упорнее, чем обо всем остальном. Впрочем, никто и не настаивал на его откровенности.
Когда-то знатный иностранец, если судить по его богатой одежде и роскоши его экипажа, приехал договориться о его поступлении в монастырь. Сразу же он заплатил и требуемую сумму. На следующий день Розарио был принят послушником. С этого дня о нем больше не говорили.
Амбросио был единственным, ради кого послушник нарушал свое затворничество, которое он на себя наложил. Возле него сердце Розарио наполнялось радостью, а печаль, казалось, рассеивалась. Своим усердием, своими услугами он старался добиться расположения Амбросио. Со своей стороны, и Амбросио относился к нему со всей снисходительностью, наставлял его, занимался его воспитанием, помогал ему совершенствоваться в занятиях. Один только звук голоса воспитанника вознаграждал его за все труды. Амбросио любил его с отцовской нежностью, и ему трудно было противиться тайному желанию посмотреть на его очаровательное лицо. Но закон строгой умеренности распространялся даже на простое любопытство, и это не позволило ему ни в малейшей степени проявить свои желания.
На этот счет Амбросио также вопрошал свою совесть и не раз упрекал себя за слишком явное удовольствие, с которым созерцал юношеское лицо. Однако сюда не примешивалось никакого более сложного чувства, так что и в этом случае Лойоле было бы незачем рекомендовать свои упражнения, и ничто не мешало Амбросио вволю любоваться в своем воображении необычным обликом Розарио.
— Святой отец, простите мою дерзость, — сказал Розарио, с'тавя на стол принесенную им корзинку. — Сегодня я ваш проситель: один из моих друзей тяжко болен, и я пришел искать у вас помощи — помолитесь за него, небо никогда не было к вам глухо.
— Как зовут вашего друга?
— Винченцо делла Ронда.
— Я буду специально молиться о нем перед нашим добрым Святым Франциском: что-то подсказывает мне, что он не откажет. Но что у вас в корзинке, Розарио?
— Цветы, из тех, что вы любите. Можно мне их расставить в вашей комнате?
— Вы же знаете, что ваше внимание мне приятно, сын мой.
И пока Розарио размещал принесенные цветы в вазочках, повсюду расставленных в келье, настоятель продолжал:
— Я вас не видел сегодня в церкви, Розарио.
— Нет, я был там, отец мой, я бы никогда не упустил случая присутствовать при вашем триумфе.
— Увы, Розарио, это вовсе не мой триумф, но лишь того святого, что говорит моими устами. Его и следует славить. Так моя проповедь вам понравилась?
— Понравилась, говорите вы? О, вы превзошли самого себя, я никогда не слышал подобного красноречия, кроме одного-единственного случая.
И тут послушник испустил глубокий вздох.
— Единственного случая? — переспросил настоятель.
— Да, в тот день, когда наш прежний настоятель вдруг заболел, а вам пришлось срочно его подменить.
— Ах да, припоминаю, но это было по крайней мере года два назад. Вы и тогда были в соборе? Тогда я не знал вас, Розарио.
— Но я-то вас знал! Если бы только Богу было угодно, чтобы все осталось так, как тогда, каких горестей я бы избежал, каких мук! Моя жизнь не оставалась бы по сей день цепью сожалений, тоски и страданий.
— Страдания в вашем возрасте, Розарио?
— О да, отец мой, страдания, и опиши я их, я вызвал бы у вас и жалость и негодование. Но и само горе — ничто по сравнению с теми страхами, что терзают меня. Бог мой, как мучительна жизнь, пронизанная страхом! По своей воле я отказался от всего, я пожертвовал миром с его надеждами и прелестью. Но если бы пришлось, я потерял бы и больше, лишь бы только вы были со мной!
— Я? Но, дитя мое, я вас не понимаю. Ведь я не просто привязан к вам, я люблю вас как собственную жизнь, дарованную мне Господом, а кроме того, я вовсе не собираюсь покинуть этот мир. Умоляю вас, умерьте ваше возбуждение!
— Да, мне необходима ваша дружба, ваша привязанность, — почти вскричал Розарио, падая на колени. Схватив руки Амбросио, он безумным жестом поднес их к губам, покрывая жгучими слезами и поцелуями, — без этого я не смогу больше жить. Умоляю вас, поклянитесь, поклянитесь мне, что вы не лишите меня вашей милости!
Сказав это, он поспешно удалился, оставив монаха в почти болезненном смятении и изумлении.
Тем временем монаху пора уже было спускаться в часовню, где ему предстояло исповедовать сестер из монастыря. Они не замедлили явиться. Первой была выслушана настоятельница, а затем монахини пошли друг за другом, повинуясь определенному ритму. Все шло как обычно, как вдруг одна монахиня, отличавшаяся исключительной красотой лица и благородством всего облика, выходя, выронила из-за лифа какой-то листок.
Амбросио окликнул ее и, полагая, что это какое-то семейное письмо, собирался ей его вернуть, когда взгляд его упал на текст, который оказался на виду. Услышав его, монахиня вернулась и протянула было руку, чтобы взять письмо. Но тут она поняла, что он начал его читать. Не удержавшись, она вскрикнула и быстро протянула руку, как бы для того, чтобы вырвать письмо.
Но монах отвел руку.
— Стойте, — сказал он ей сурово. — Дочь моя, я должен дочитать это письмо.
— Значит, я погибла! — в ужасе воскликнула она. С ее лица мгновенно сбежали все краски; трепет смятения пробежал по ее телу — казалось, еще чуть-чуть, и она упадет. Сердце ее билось так, что готово было разорваться, и пока она обеими руками цеплялась за решетку исповедальни, монах прочел следующие строки:
Окончив чтение, монах бросил на неосторожную девицу взгляд, в котором читался самый жестокий приговор.
— Аббатиса сейчас же увидит это письмо, — произнес он и направился к выходу.
Эти слова обрушились на бедную монашку как удар грома. Мгновенно сбросив с себя оцепенение, она оценила всю опасность ситуации. Она рванулась за монахом и удержала его за полу сутаны.
— Постойте, о постойте! — закричала она с душераздирающим отчаянием. — Отец мой, сжальтесь над моей молодостью! Пусть ваш снисходительный взор измерит всю глубину женской слабости, и тогда вы согласитесь скрыть мою вину! Всей моей жизнью я искуплю этот единственный мой грех, а ваша снисходительность будет верным залогом моего спасения.
— Опрометчивые надежды! Как! Чтобы я позволил распутству и бесчестью мирно произрастать в стенах Христовой церкви! Несчастное дитя, подобная снисходительность сделала бы меня вашим сообщником! Всякая жалость была бы в этом случае преступной. Вы отдались соблазнителю, вы замарали священные одежды, и вы еще считаете себя достойной моего сочувствия! Прочь от меня! Не задерживайте меня! Где мать аббатиса? — возвысил он голос.
— Постойте, постойте, отец мой! Еще одну минуту, выслушайте меня. Не вините меня в испорченности и не думайте, что пылкие чувства заставили меня потерять голову. Гораздо раньше, чем я приняла обет, Раймонд уже был властителем моего сердца; ему удалось внушить мне самое чистое, самое невинное