16. Рассветное море
Вот не думал, что на рассвете берег такой просторный! Непривычно как-то, словно никогда тут не бывал.
Над притихшим морем курчавился легкий туман. Прибрежная галька, унизанная капельками росы, поскрипывала под Ниниными босоножками. А над тающими клочьями тумана, над синим морем сочно наливалась вишневая полоса. Уж не из тех ли спелых вишен довоенного детства?
— Смотрите! Смотрите!.. — В Нине проснулось что-то ребячье. — Где на дне водоросли — море синее, а где их нет — голубое. А вон там далеко-далеко — видите? — Ясная дорожка. Ее никто не делал, она из ясного камня. Сама в море убегает… — И так засмеялась, что на переносице лучистые морщинки сбежались. — Хотите — искупаемся?
— А что! — говорю. — Была не была!..
Эх, неприкаянная твоя душа! В эту минуту я готов был прыгнуть с ней в море с самой крутой скалы.
Но тут из туманной пелены перед нами выросла зеленая фигура, будто вырубленная из малахита. Это был рослый солдат в плащ-палатке, из-под которой выглядывало зоркое дуло автомата.
Нина побледнела.
— Товарищи отдыхающие! — раздался оглушительный бас. — Тут пограничная зона. Разве вам не говорили, что ночью и на рассвете…
— Мы новенькие, — соврал я.
Впрочем, я и в самом деле был почти новенький.
А Нина — ни звука. Опустила свою голову с толстенными белокурыми косами, побрела прочь от рассветного моря. Вдруг резко нагнулась, что-то подняла.
Я шел рядом. Гляжу: а у нее в руке ясный камушек с алой сердцевиной.
— В камушки, — говорю, — играете?
Молчит.
— Вы думаете, отчего он такой красный?.. — тихонько спросила Нина и сжала пальцы. — От матросской крови. От крови наших десантников…
Я не мог ее узнать.
— Крутятся тут летом среди честных людей всякие… — шептали с ненавистью ее губы. — А того не знают, сколько тут замечательных ребят полегло… Весь папин батальон…
— Нина! — пытался я, как мог, ее успокоить. — Зачем же вы так? Я, конечно, понимаю…
— Ничего вы не понимаете! — отрезала она. — И вообще, кто вы такой? Что вам от меня надо? Уйдите с моих глаз!..
— Нина! Да что ж это?.. — пробормотал я. — Что с вами?
— Ничего, — сказала она чуть спокойнее. — Просто этот часовой в душе все перевернул. Прощайте, Иван Иваныч! — И протянула мне руку. — Не сердитесь. Дружески не советую вам встречаться с человеком, который… который похоронил на суше отца, а в море жениха… Прощайте!
Молча положила мне в ладонь камушек и побежала прочь.
— Куда же вы? Вернитесь! Нина!..
Даже не оглянулась.
Строй темных тополей, словно шеренга морских десантников, скрыл от меня белую невесту. Только долго рассыпалась в донной, обманчивой тиши дробь ее несговорчивых босоножек: чок-чок-чок!..
Будто они мне в самое сердце норовили попасть
17. Удачное самоубийство
Думаю: «Куда ты заехал, Иван Шурыгин? Ты же солдат, а не крем-брюле!» Ух, и обозлился я на Раису Павловну!
— Все! Точка! — говорю. — Пускай товарищ Милованов водит ваш семейный танк! А я и пальцем к баранке не притронусь…
— Пожалуйста, Иван Иваныч! — усмехнулась моя ослепительная хозяйка. — А тебе, Петушок, пора в детский сад! Совсем с этими квартирантами… Вижу: нужна крепкая рука!
Пека в рев.
А я:
— Ладонь у вас шелковая, а рука железная! Прошу: не щипайте Петушка! Иначе будете вы, Раиса Павловна, без мотора! Попомните мои слова! Кудряш, Кудряш! Где ты?..
А она посадила скулящего Кудряша на цепь, а кольцо за бельевую проволоку зацепила. И осталось бедному Кудряшу курсировать по двору, что городскому троллейбусу.
Отчаянно ревущего Петушка мать поволокла в детский сад. И крикнула мне из оранжевой калитки:
— Иван Иваныч, даю вам двадцать четыре часа!..
— Зачем так много? — кричу ей вслед. — С меня и четырех минут хватит…
Четырех минут! «Ну, — думаю, шуруй, Шурыгин!» Схватил свой рюкзачок и бегаю по комнате. И вдруг так его рванул, что лямки отлетели. Эх, неприкаянная твоя душа!..
«Ничего! — думаю. — Помогу вам, Раиса Павловна, на прощанье найти планету Венеру! Помогу!..»
Сняв с себя широкий солдатский ремень, стал на табурет и подвесил себя тем ремнем под мышки за крюк в потолке. Шею рюкзачной лямкой обмотал, а другой конец — за крюк. Оттолкнул ногой табурет. Вишу, как парашютист на дереве. Жду. Язык высунул для наглядности.
Стук.
Я даже глаза зажмурил.
— Можно? — ласковый старушечий голосок.
Приоткрыл я один глаз: соседка. Та самая, которая породистому Раисиному петуху ногу подшибла, чтобы не вторгался на чужую территорию.
— Мож… — И попятилась. — Свят! Свят!..
Чуть дверь не вышибла.
Жду.
Слышу: опять дверь скрипнула. Гляжу: та самая старушенция. Крестится, окаянная, а сама на цыпочках к сундучку с ветчиной крадется.
— Господи помилуй! Пресвятая богородица! Прости мое прогрешение…
Заграбастала целый окорок, согнулась. Кряхтит, а тащит. Ой, люди-человеки!.. Тут я не стерпел. Спрашиваю с крюка:
— Что ж ты, Матвевна, на поминки ничего не оставила?
Грохнулся поджаристый окорок на пол. А старушка рядом лежит. Потом, вижу, подхватилась, как молодка, и — опрометью на веранду. Только я соседушку и видел. Дверь так и осталась настежь.
Гляжу: запыхавшаяся Раиса Павловна. Видать, испугалась, чтоб я ее «Запорожца» не угнал.
Я еще больше язык высунул.
Как увидала она меня в таком виде — схватилась за волосы и в голос. Растрепался ее химический стожок.
«Эх, — думаю, — за всю жизнь вы, Раиса Павловна, один стог сметали. И тот на голове!»
А она убивается, а она заливается. Потом притихла чуток. Как зыркнет своими болотными глазами. Подобрала поджаристый окорок, спрятала в сундучок, щелкнула замочком.
«Эх, райское яблочко! — думаю я в висячем положении. — Совесть-то, говорят, понадежнее замков!»
А она уже дверью хлопнула.