Кадер замолчал и взглянул на меня, его золотистые глаза блестели под седыми бровями цвета серебра. Глаза улыбались, но челюсть была неподвижна, а губы сжаты так сильно, что их края побелели. По-видимому, убедившись, что я его слушаю, он взглянул на тлеющий горизонт и заговорил вновь.
— Британскому офицеру по имени Берроуз, назначенному комендантом Кандагара, тогда было шестьдесят три года, как раз столько, сколько мне сейчас. Его отряд, состоявший из полутора тысяч британских и индийских солдат, вышел походным маршем из Кандагара. Они встретились с принцем Айюбом близ места под названием Майванд. Оно видно отсюда, где мы сидим, когда погода достаточно хороша. Во время битвы обе армии стреляли из пушек, убивая сотни людей самым ужасным образом. Сходясь один на один, палили из ружей с такого близкого расстояния, что пули, пробивая тело человека, попадали в следующего. Англичане потеряли половину своих солдат, афганцы — две с половиной тысячи, но они выиграли битву, и британцы были вынуждены отступить к Кандагару. Принц Айюб незамедлительно окружил город, и осада Кандагара началась.
На продуваемой ветром скалистой вершине стоял пронизывающий холод, несмотря на необычайно яркое сияние солнца. Я чувствовал, как немеют ноги, мне страстно хотелось встать и потопать ими, но я боялся помешать Кадеру. Вместо этого я зажёг две сигареты и передал одну ему. Он принял её, подняв бровь в знак благодарности, и прежде чем продолжить, выпустил два длинных клуба дыма.
— Лорд Робертс… Впрочем, должен отвлечься. Знаешь, Лин, у моего первого учителя, моего дорогого эсквайра Маккензи, была присказка:
Он вновь замолчал. Мы прислушивались к завываниям ветра, ощущая покусывание первых снежинок принесённого им нового снегопада. То был пронизывающий ветер, дующий со стороны далёкого Бамиана и несущий снег, лёд и морозный воздух с гор до самого Кандагара.
— И вот лорд Робертс вышел из Кабула с десятитысячным войском, чтобы снять осаду с Кандагара. Две трети его армии составляли индийские солдаты — эти сипаи были хорошими воинами. Робертс повёл их из Кабула в Кандагар, пройдя расстояние в триста миль за двадцать два дня — куда более длинный путь, чем проделали мы из Чамана до этих мест, а у нас, как ты знаешь, ушёл на это месяц с хорошими лошадьми и с помощью населения деревень, что встречались нам по дороге. А они шли через покрытые льдом горы и выжженную солнцем пустыню, а через двадцать дней этого невероятного, адского марша выдержали великую битву против армии принца Айюб Хана и победили. Робертс спас англичан, осаждённых в городе, и с того дня стал фельдмаршалом, под началом которого были все солдаты Британской империи. Его всегда называли Робертсом Кандагарским.
— Принц Айюб был убит?
— Нет. Он бежал, и тогда англичане посадили на трон его близкого родственника Абдул Рахман Хана. Он тоже был моим предком и управлял страной столь мудро и умело, что британцы не имели подлинной власти в Афганистане. Ситуация была точно такой же, как раньше, — до того, как великий воин и великий убийца «дядюшка Бобс» проделал путь через Хайберское ущелье, чтобы начать эту войну. И вот к чему я это всё говорю: мы сейчас сидим здесь и смотрим на мой горящий город. Кандагар — ключ к Афганистану. Кабул — сердце, но Кандагар — душа нации: тот, кто владеет Кандагаром, владеет всем Афганистаном. Когда русских заставят уйти из моего города, они проиграют войну. Но не раньше.
— Ненавижу это всё, — вздохнул я, внутренне убеждённый, что новая война ничего не изменит: войны вообще, по существу, ничего не меняют. «Самые глубокие раны оставляет мир, а не война», — размышлял я. Помню, я подумал тогда, что это умная фраза, и что стоит ввернуть её когда-нибудь при случае в разговор. Тот день я запомнил в деталях: каждое слово и все эти глупые, напрасные, неосторожные мысли, словно судьба только сейчас бросила их мне в лицо. — Ненавижу это всё и рад, что мы сегодня отправляемся домой.
— С кем ты здесь дружишь? — спросил Кадер. Вопрос меня удивил: я не мог понять, зачем он задан. Видя, что я озадачен, даже изумлён, он задал его снова: «Кто твои друзья из тех, с кем ты познакомился здесь, в горах?»
— Ну, наверно, Халед и Назир…
— Значит, Назир теперь твой друг?
— Да, друг, — рассмеялся я. — И Ахмед Задех мне нравится. И Махмуд Мелбаф, иранец. А ещё Сулейман и Джалалад — дикий ребёнок. И Захер Расул, крестьянин.
Кадер кивал, пока я перечислял своих друзей, но никаких комментариев не последовало, и я почувствовал, что могу продолжать.
— Они
— Какое задание, из тех, что приходится здесь выполнять, твоё любимое? — спросил он, меняя предмет разговора столь же быстро и неожиданно, как это мог бы сделать его тучный друг Абдул Гани.
— Любимое… Может показаться бредом, никогда не думал, что скажу такое, но, наверно, самая любимая моя работа — ухаживать за лошадьми.
Он не смог сдержать смеха. Я был почему-то уверен, что он думает о той ночи, когда я въехал в лагерь, свисая с шеи моей лошади.
— Признаю, — усмехнулся я, — что не являюсь лучшим в мире наездником. — Он рассмеялся ещё громче.
— Но я стал скучать по лошадям, когда после приезда сюда вы приказали устроить конюшню в нижней пещере. Смешно, но я привык, что они рядом, и мне всегда становится легче на душе, когда я спускаюсь вниз, чтобы навестить их — почистить и покормить.
— Понимаю, — пробормотал он, пристально глядя мне в глаза. — Скажи, а когда другие молятся, а ты к ним присоединяешься, — иногда я вижу, как ты стоишь на коленях на некотором расстоянии позади всех, — какие слова ты произносишь? Молитвы?
— На самом деле я ничего не говорю, — хмуро ответил я, зажигая ещё две сигареты, не потому, что хотел курить, а чтобы отвлечься и немного согреть пальцы.
— Если ты не говоришь, о чём при этом думаешь? — спросил он, принимая у меня вторую сигарету, после того как выбросил окурок первой.
— Я не могу назвать это молитвой. Думаю главным образом о людях. О своей матери, дочери. Об Абдулле… и Прабакере, своём умершем друге, — я вам о нём рассказывал. Вспоминаю друзей, людей, которых люблю.
— Ты думаешь о матери. А об отце?
— Нет.
Я ответил поспешно, возможно, слишком быстро, чувствуя, как идут мгновения, а он продолжает наблюдать за мной.
— Твой отец жив, Лин?
— Наверно. Впрочем, не уверен. И меня ничуть не волнует, жив он или мёртв.
— Тебя должна волновать судьба твоего отца, — заявил он, отводя взгляд. Я воспринял это как снисходительное увещевание — он ничего не знал о моём отце и о моих отношениях с ним. Я был тогда настолько поглощён своими обидами — старыми и новыми, — что не почувствовал боли в его голосе. Тогда я не осознал, как понимаю сейчас, что и он ведь тоже находящийся в изгнании сын и говорит о своём горе тоже.
— Вы для меня больше отец, чем он, — сказал я и, хотя то были искренние слова и я открывал ему