Ксения даже бровью не повела. В висках сильно пульсировала кровь. В отличие от многих женщин она не могла в такой момент разрыдаться или как-то протестовать. Она просто продолжала смотреть ему в глаза, и только крепко сжатые пальцы выдавали страх, который охватил ее.
Она прошла через лишения, передряги, одиночество. Ей было знакомо чувство, которое испытывает человек, оставшийся один на вражеской территории. Ничего и никогда ей не давалось просто так. За каждую минуту счастья, вырванную у жизни, ей приходилось бороться. Судьба вернула ей Макса, который теперь уходил, но уже по-другому. Она воспринимала это как злую насмешку судьбы. Теперь уже не она убегала, испугавшись любви без границ. Характер Ксении Федоровны Осолиной сформировался во времена кровавой революции, а Макс фон Пассау стал другим человеком, пройдя через испытания войной. Но если он двадцать лет назад не смог понять всю бесконечную сложность ее души, опаленной огнем, то сейчас Ксения понимала Макса.
Макс боялся реакции Ксении. Мысль о том, что он делает ей больно, заставляла страдать его самого. Но он не мог не быть честным, когда чувствовал себя таким потерянным, таким до отчаяния одиноким. Он видел перед собой Ксению, он мог протянуть руку и потрогать ее, но все равно оставался пленником стеклянной клетки, которая отделяла его от мира. Тоска усиливалась, и он одним глотком осушил содержимое бокала.
Ксения наклонилась, погладила его по щеке. Нежность в ее серых глазах вызвала у него слезы. И тут он с удивлением увидел, что она улыбается.
— Я хочу снова очутиться в твоих объятиях, Макс, — прошептала она. — Я хочу ласкать тебя. Немедленно! И какая разница, что будет с нами завтра? Прошлое пусть остается прошлым, а будущее нам не принадлежит. В этот конкретный момент нашей жизни мы нужны друг другу, и только это имеет значение.
Она переплела свои пальцы с его, поднесла его руку к своим губам и легонько укусила, смеясь. В ее взгляде было столько света, столько доверия и неудержимого желания, что Максу показалось, будто ветер Балтики сдул все их страхи и сожаления. «Может, она права, эта русская, прошедшая сквозь огонь и воду?» — спросил он себя, внезапно почувствовав вспышку надежды. Может, на несколько часов он сможет забыть лица ушедших навсегда и отогнать свои слишком горькие воспоминания? Сможет перестать винить себя за то, что он жив, в то время как лучшие, чем он, погибли. Настало время снова ощутить запах этой женщины, гладкость ее кожи и головокружение от переполнявших его чувств.
— Это оставили для вас, господин барон, — сказал консьерж.
Макс взял завернутый в толстую газетную бумагу пакет, оглянувшись с опаской по сторонам. В зале никого не было. Он удивился своей осторожности, которая заставляла его, когда он шел по улице, оборачиваться, проверяя, не следят ли за ним. «Полезные привычки просто так не забываются», — насмешливо сказал он сам себе. И тем не менее большинство берлинцев, которые жили в советском оккупационном секторе, не могли отогнать гнетущее ощущение, которое словно приклеилось к их коже, ощущение, что они находятся под постоянным, неусыпным контролем. Но Макс предпочитал спать один в «Адлоне», в холодной скромной комнате, нежели делить жилье с Мариеттой, Акселем и Клариссой. Он слишком долго жил при большой скученности людей и теперь просто наслаждался одиночеством.
Он вышел на Вильгельмштрассе под темно-синее, словно вороненая сталь, небо. Иней покрывал обугленные руины, куски льда на тротуарах заставляли пешеходов смотреть в оба, перемещаться с осторожностью. Каждый опасался упасть и что-то себе сломать. Больницы не располагали ни медикаментами, ни койками в необходимом количестве. В немецкой столице в эти послевоенные времена лучше было умирать здоровым.
Оказавшись на Паризерплац, Макс разорвал газету и увидел фотокамеру «Лейка» и две кассеты с пленками. Визитная карточка упала к его ногам. Согнувшись, чтобы поднять ее, он узнал элегантный почерк Ксении:
Фотоаппарат показался ему чужим, почти враждебным инструментом. Он долго крутил его в распухших от холода руках. Раздосадованно и неловко. Зло, до дрожи в теле. По какому праву Ксения позволила себе вторгнуться в столь интимную сферу его жизни? Он думал, что глубоко похоронил в себе сущность фотографа, после того как увидел свою разгромленную студию. Он почувствовал нестерпимое желание положить фотоаппарат на землю под портрет Сталина, зная, что его подберут через две секунды. Недалеко от него дети, все лет десяти, уже наблюдали за ним цепкими взглядами, наматывая круги, то приближаясь, то удаляясь, словно голодные волки. На черном рынке в Тьергартене такая «Лейка» потянула бы на сорок тысяч немецких марок или на несколько тысяч сигарет. «Ты это знаешь, потому что ты уже ходил туда и интересовался ценами на фотоаппараты, — шептал ему внутренний голос, в то время как он вертел кассеты, которые обжигали ему пальцы. — Ты несправедлив по отношению к Ксении. Ты дрожишь от страха, но не от гнева на нее. Имей мужество в этом признаться!»
Повернувшись к детям спиной, он удалился, широко шагая, сжимая камеру под рукой, словно вор. В который раз Ксения Осолина выбила его из колеи. У нее был дар всегда надавливать на болевые точки. Но и дар пробуждать к жизни.
Он до сих пор ощущал теплоту рук Ксении на своем теле, которое он уже перестал считать своим. Слишком долго он относился к нему как к высохшему, потерявшему былые формы куску плоти, являвшемуся источником постоянных страданий и унижений. В ту ночь Ксения вернула его к жизни, вырвав из душевного одиночества, мучившего его в течение длительного времени. Его первоначальная скованность не пугала ее. Прижавшись щекой к его груди, она слышала, как все сильнее бьется его сердце, бодрее течет в жилах кровь. Потом она осознала, что уже не одинока в своих стремлениях, что его руки, как раньше, ласкают ее груди, ноздри вдыхают неповторимый аромат ее кожи. Как Ксения могла до сих пор любить эти худые плечи, выступающие ребра, впалый живот, руки в шрамах, полученных во время тяжелых работ в концлагере? Но она любила, раз смогла вызвать у него ответные желания ласкать ее груди, бедра, вбирать горячую влагу губ, чувствуя, как в теле разрастается дерзкая страсть. По мере того как он пробуждался к жизни, ее страсть менялась на радостную покорность, и она позволяла ему делать с ней все, что подсказывало ему его сладострастие. Они снова превратились в двух любовников, которые ласкали друг друга легко и нежно, без устали, потому что верность душ начинается с верности тел.
Макс долго прогуливался в тот день. Несмотря на сильную боль в спине, он не испытывал желания остановиться и передохнуть. Как не испытывал ни голода, ни жажды. Время от времени неуверенным движением он подносил фотоаппарат к лицу, словно пробуждаясь от долгой спячки. Раньше вдохновение являлось из ничего, из геометрических форм, которые рисовали рельсы железной дороги, из лучей света, пробивающихся сквозь листву деревьев, из порыва ветра, который срывал шляпу с прохожего. Теперь только слабые проблески вдохновения озаряли сознание, чтобы через мгновение погаснуть. «Возможно, мне надо научиться забывать?» — обеспокоенно спрашивал он себя. Последнее время он жил, замкнувшись в себе, сведя существование в мире приказов и колючей проволоки к ежедневной борьбе за выживание. Он должен заново научиться открываться другим, научиться понимать, о чем молчат и люди, и предметы, чтобы дать новый импульс своему таланту, сделавшему Макса портретистом, известным не только в Берлине, но и в Париже, и в Нью-Йорке. Надо было снова научиться слышать. Найти свое место в мире. Место, на которое он имел право, потому что оно принадлежало только ему и никому больше.
Он приподнял плечи, медленно поворачиваясь вокруг своей оси. Краски оживлялись: белая звезда на дверце джипа, красный шарф низкорослого продавца газет в кепке, британский флаг на фронтоне здания. Вдруг ему показалось, что все звуки стали громче. Через открытое окно мурлыкало радио, трамвай остановился в конце улицы, заскрежетав тормозами.
Случаю было угодно, что, когда Линн Николсон вышла из здания и остановилась, чтобы, приподняв юбку, проверить, не спустился ли темный чулок, Макс, не отдавая себе отчета в том, что делает, мгновенно поймал ее в видоискатель фотокамеры. На заднем плане было серое небо, развалины дома, и на этом фоне выделялись строгие линии мундира с золочеными пуговицами, белая рубашка с тонким галстуком, женская ручка, пытавшаяся замаскировать невольный дефект в одежде, нахмуренные брови под пилоткой, слабо улыбающиеся, подкрашенные губы. Это был первый послевоенный снимок Макса, сделанный декабрьским днем 1945 года неподалеку от Курфюрштендамм. Тогда Макс и предположить не мог, что настанет день, и этот снимок обойдет весь мир.
Молодая англичанка сразу его узнала. На нем был шерстяной шарф и толстое пальто военного