стула. Огляделся, заметил винтовую табуретку перед роялем за кулисами и невозмутимо выволок ее на сцену за долю секунды до того, как рука занавешенного служителя попыталась втащить ее назад. И устроился на некотором расстоянии от стола, тут же сделавшись центральной персоной.
Здесь члены комиссии допустили роковую ошибку, еще раз решив не обращать на него внимания: они, позволю себе повториться, хотели избежать скандала; кроме того, голубая гортензия под портретом наполовину заслоняла пакостную фигуру от их взглядов. К сожалению, старый господин был слишком заметен аудитории, восседая на своем сомнительном пьедестале с вращательными возможностями, на которые намекало постоянное поскрипывание, да еще извлек из футляра и по-рыбьи дышал на очки, удобно устроившийся и абсолютно безмятежный; его лысый череп, поношенный черный сюртук и лакированные туфли наводили на мысль о нуждающемся русском профессоре или преуспевающем агенте похоронного бюро.
Председатель встал за трибуну и начал вступительную речь. По залу то и дело пробегал шепоток: публике хотелось все-таки знать, кто этот старик. В очках, туго оседлавших переносицу, обхватив ладонями колени, он скосил глаза на портрет, затем отвернулся от него и стал разглядывать первый ряд. Ответные взоры не могли не сновать между его лоснящейся лысиной и густой шевелюрой на портрете, поскольку во время затянувшейся речи председателя слухи о диковинном вторжении облетели зал и воображение некоторых не на шутку соблазнилось идеей, что поэт, принадлежащий легендарной эпохе, надежно замурованный в нее школьными учебниками, в действительности не что иное, как ходячий анахронизм, живое ископаемое в сетях невежественных рыбарей, новый Рип Ван Винкль, и впрямь посетивший в своем старческом слабоумии это собрание, посвященное его славной юности.
«…Пусть же имя Перова, — говорил председатель, заканчивая выступление, — никогда не забудет мыслящая Россия. Тютчев сказал, что Пушкин навсегда останется в ее сердце, как первая любовь. В отношении Перова можно утверждать, что он был ее первым опытом свободы. На первый взгляд может показаться, что эта свобода сводится к феноменальной расточительности его образов, которые больше по душе поэту, нежели гражданину. Но мы, представители другого, зрелого поколения, намерены расшифровать для себя более глубокий, актуальный, человеческий, общественный смысл в таких его стихах:
Последовал всплеск аплодисментов, вдруг сменившихся неудержимым смехом: пока председатель, весь еще во власти декламационной вибрации, направлялся к столу, бородатый пришелец приподнялся и ответил на аплодисменты энергичными поклонами и неловким взмахом руки, поза его являла смесь официальной признательности и нетерпения. Славский с помощью двух служителей предпринял отчаянную попытку вывести его, но из недр аудитории раздались выкрики: «Позор, позор!» и «Оставьте старика!»
В одном из описаний этого вечера я натолкнулся на предположение, что в зале находились сообщники, но, думаю, всеобщего сочувствия, которое приходит так же неожиданно, как и коллективная недоброжелательность, вполне достаточно для объяснения такого оборота событий. Несмотря на необходимость сопротивления сразу троим, старик ухитрялся сохранять невероятное достоинство, и когда незадачливые оппоненты отпустили его и он подобрал вертящуюся табуретку, упавшую во время схватки, по залу прокатился удовлетворенный гул. Досадный факт, однако, заключался в том, что атмосфера вечера была безнадежно испорчена. Те, что моложе и хамоватей, решили получить удовольствие от происходящего. Председатель с дрожащими ноздрями налил в стакан воду из графина. Два шпика в разных концах зала украдкой обменялись взглядами.
За выступлением председателя последовал отчет казначея о поступлениях из учреждений и от частных лиц на сооружение памятника Перову в одном из городских садов. Старик неторопливо извлек из кармана листок бумаги, огрызок карандаша и, положив бумагу на колени, стал проверять цифры, упомянутые в отчете. Затем перед зрителями на минуту предстала внучка сестры Перова. С этим номером программы у организаторов были определенные трудности, так как названная особа, полная, пучеглазая, бледная, как воск, молодая дама, лечилась от меланхолии в клинике для душевнобольных. С кривящимися губами, всю в розовом, ее предъявили аудитории и тут же вернули в надежные руки могучей сиделки, делегированной лечебницей.
Когда Ермаков, любимец театралов, чтец-декламатор со славой лирического тенора, начал читать своим шоколадно-кремовым голосом монолог князя из «Грузинских ночей», стало ясно, что даже пылкие его поклонники больше увлечены реакцией старика, нежели красотой самого чтения. На словах
самообладание старика впервые дало трещину, он медленно развернул большой носовой платок и сокрушенно высморкался, с шумом, заставившим густо подсиненный, горящий брильянтом глаз Ермакова покоситься на него на манер испуганной лошади.
Платок вернулся в карман сюртука, и только через несколько секунд после этого сидящие в первом ряду заметили слезы, показавшиеся из-под очков старика. Он не стал их утирать, хотя раз или два рука его с растопыренными когтистыми пальцами поднималась к очкам, но тут же опускалась, словно он боялся таким образом (и в этом виделась кульминация всего завораживающего зрелища) привлечь внимание к своим слезам. Оглушительная овация, последовавшая за чтением, несомненно, была в большей степени вызвана поведением старика, нежели самой поэмой в исполнении Ермакова. Не успели стихнуть аплодисменты, как старик поднялся и подошел к краю сцены.
Со стороны комиссии не последовало попытки остановить его, вероятно, по двум причинам. Во- первых, председатель, взбешенный вызывающим поведением старика, вышел на минуту отдать некое распоряжение. Во-вторых, странные сомнения постепенно овладели кое-кем из организаторов, — таким образом в наступившей тишине старик беспрепятственно оперся локтями на трибуну.
— И это слава, — произнес он таким хриплым голосом, что в задних рядах раздались выкрики: «Громче, громче!»
— Я говорю, и это слава, — повторил он, мрачно уставясь через очки на аудиторию. — Несколько легкомысленных стишков, слова, которыми поиграли и позвенели, — и вот твое имя помнят, как будто ты и впрямь послужил человечеству! Нет, господа, не обманывайте себя. Империя наша и трон батюшки-царя стояли и стоят, подобно грому небесному в своей неуязвимой мощи, а сбившийся с пути юнец, кропавший крамольные стихи полвека назад, превратился в законопослушного старца, уважаемого честными гражданами. Старца, добавлю, нуждающегося в вашей поддержке. Перед вами жертва стихий: земли,