крымчаков.
Байда насторожился:
— Какую землю? Чью?
— Нашу. Украинскую.
— Да она ведь не ваша и никогда вашей не будет!
— Моя земля. Такая же, как и твоя. Сказала уже тебе, что я с Украины.
— Почему же не защитила до сих пор Украину, коли так? Почему допустила, чтобы орда вытаптывала маленьких детей?
— Не могла. Не было возможности. Боролась за себя.
— За себя? Ну!
— А теперь надумала с тобой.
— А если бы меня не было? Если бы тот утопленник не обманул меня да не поймал?
— Тогда и не знаю.
— И как же все это мудрено, хитро, черт его побери: и султанская дочь, и паша, и войско, а ты лишь стой да охраняй свою землю. Что же я должен за это? Сорочку последнюю? Так уже содрали! Шаровары эти кожаные? Так и они турецкие, потому как содрал их с турецкого хозяина галеры. Что же тогда?
— Должен ты сменить веру.
— Отуречиться и обасурманиться? Да пусть меня сырая земля не примет!
— Я прошу тебя, рыцарь, именем нашей земли прошу!
Байда резко шагнул на маленькую Роксолану, словно хотел задушить эту слабую женщину.
— На веру твою поганую, на всех вас! — И плюнул ей под ноги раз и еще раз.
Роксолана вскрикнула и отпрянула. Но не от разъяренного казака, а от холодного голоса, который твердо прозвучал из-за шелковых занавесок султанской лектики:
— Эмир батишахум! Ченгеллемек!
Приказы султана выполнялись немедленно. «Эмир батишахум!» — «Вяжите его!» — и вокруг Байды моментально закипело, забурлило. Даже имамы подступили ближе, с удовольствием повторяя слова султана, ибо они были словно прочитаны из книги книг — Корана: «Возьмите его и свяжите!.. Ведь он не верил в Аллаха великого…»
Но не от этих слов вскрикнула Роксолана. Не они были страшными. Связанного можно развязать. Заточенного освободить. Но мертвого не воскресишь. Никогда, никогда.
А «Ченгеллемек» означало «Повесить на крюке». И нет спасения. Байду связали сыромятью и потащили прочь. И без промедления отвезут на Галату, и бросят с высокой башни, в стенах которой торчат огромные ржавые крюки, и он будет мучиться на одном из них день, и два, и три, и уже не снимешь его оттуда, ибо все равно умрет, погибнет, крюки эти — конец. Боже, боже, зачем он так, зачем плюнул ей под ноги, а если уж и плюнул, то лучше бы в лицо, она для этого еще и яшмак приоткрыла бы. Так ей и надо, так ей и надо…
Роксолана обессиленно покачнулась, будто сломалась. Здоровенные евнухи, что несли лектику, подхватили султаншу, помогли ей сесть рядом с Сулейманом. Тот махнул, чтобы шли к карете. Всё молча. Не обмолвился с Хасеки ни единым словом, ни единым звуком. Она с ним тоже. Не умоляла о милосердии для неразумного казака, не просила и не требовала ничего. В постели, в объятиях, наедине со звездами и темнотой, могла просить у него хоть целый мир, обнимая Сулеймана руками ласковыми, как шелк, превращая султана в раба. Но все это тайком, скрытно, в своих женских владениях, на ложе своей любви и позора, а не на людях, не при визирях, при муфтии, при имамах и янычарах. Здесь султан должен быть неприступным даже для нее, здесь всемогущий повелитель только он, единственный и всегда, и пусть верят в это все, и прежде всего он сам. А она? Должна была бы упасть перед ним на колени, рыдать, биться о грязный камень, вымаливать помилование для того рыцаря, для самой себя, для своего народа — и не могла. «Народ мой, прости меня, хотя и не можешь! Потому что я уже отуречилась, обасурманилась, погрязла в роскоши и лакомствах турецких!»
И все же должна была заплакать, хотя бы в карете, где никто не мог видеть. Но она сидела с сухими глазами. Выпрямившаяся, закостеневшая, будто и не дышала. Султанши не плачут. А она оставалась султаншей. Потому что были у нее еще сыновья. Не сдержишь слез — накличешь лиха на себя.
Сулейман читал суру аль-ихляс из Корана. Очищение. Повторял стихи суры множество раз. Потом глухо промолвил:
— Я велю отпустить всех, кто был с ним. Этого уже не вернуть, а они пускай возвращаются на свою землю.
Роксолана горько вздохнула.
— Что же возьмут с собой? Разве лишь песню о мужественном Байде? «Ой, п’е Байда мед-горiлочку, та не день, не нiчку, та й не в одиночку. Прийшов до нього сам цар турецький: «Що ти робиш, Байдо, Байдо молодецький? Кидай, Байдо, байдувати, бери мою дочку та йди царювати».
У древних греков было: тем, кто пропал без вести, кого поглотили волны океана или огнедышащие вулканы, разорвали дикие звери, исклевали хищные птицы, всем этим несчастным сооружали кенотафы, могилы без тела, потому что тело — это огонь, земля или вода, а душа — это альфа и омега жизни, и для нее следует возвести святилище. Пусть будет святилищем бесстрашному Байде песня, начатая им самим, продолженная, может, и ею, законченная ее народом, который навеки сохранит мужественного казака в своей памяти. Так дух убитых воскресает и побеждает убийц. Тело куда толкнешь, туда и склонится, а дух выстоит. Вот сила и бессмертие духа! А тот, кто убивает других, убивает прежде всего себя. Медленно, жестоко, неминуемо.
У султана и в помыслах не было, что в голове Роксоланы клубятся такие безжалостные мысли. Напыщенный от самодовольства, упивался своей властью, своим могуществом, наверное, жалел, что сейчас все это может проявлять лишь перед одной женщиной, хоть и самой дорогой, поднятой выше всех.
— Пусть эти люди возвратятся в свои степи и расскажут всем, сколь неприкосновенна священная особа султанши.
— Моей особе ничто не угрожало, мой султан.
— Я должен был защитить твое достоинство.
— Но не ценой же чьей-то жизни! Разве я просила когда-нибудь столь высокую цену, ваше величество?
Он не слушал ее.
— Ты хотела просить о Михримах.
— Мне кажется, что это было много тысяч лет тому назад. И уже прошло время. И теперь поздно и безнадежно.
— Но ты хотела, чтобы мы выдали ее за славянина.
Вздрогни — и не станет мечты. Вся жизнь содрогание. Как она ненавидела этого человека! Непередаваемо и безгранично ненавидела и в то же время навеки была прикована к нему золотой цепью. Как в легенде о сотворении мира. Боги свесили с неба золотую цепь, чтобы соединить навсегда небо и землю. Так соединены и мужчина с женщиной. Золотая цепь похоти, продолжения рода, вечности. Любить и молчать — как это тяжко. Но во сто крат тяжелее ненавидеть и не иметь возможности, не сметь высказать свою ненависть!
Все же сегодня она не могла сдержаться. Хотя чувство убито, может, и навсегда, еще осталось место для слов. Словами не своими, а взятыми из священной книги ответила Сулейману, не скрывая горечи в сердце:
— «А если кто из вас берет их к себе в друзья, тот и сам из них».
Стояло за этими словами все: и ее происхождение, и дикая тоска о прошлом, о родном крае, о народе своем, но одновременно и намек на темные слухи о происхождении Сулеймана от сербки, на его османскую неполноценность и даже случайность на троне.
Однако султан сделал вид, что не понял намека. Он был упрям в своих намерениях, не привык слушать ни советов, ни возражений, начав что-нибудь, не останавливался, пока не заканчивал. Так вот, начав речь о Михримах и дав Роксолане понять, что прислушивался к ее словам, когда обращалась она к Байде, прислушивался, и не пропустил ни единого слова, и все понял, теперь должен был договорить сам.