Дело в том, что мне вырвали кариесный зуб мудрости и внесли инфекцию, а это привело к остеомиелиту верхней челюсти и гнойному нарыву в виске, откуда при операции выкачали больше стакана гноя. Я был долгое время на пенициллине и морфии (от болей), в полусознании, при смерти. Меня спасли большие дозы пенициллина, который прислали мои родители. Дарбинян колол пенициллин скупо, он был тогда дефицитен. Спасла меня и операция, но ее сделали не сразу, сначала не могли понять, что и где нужно резать. Как только я начал приходить в себя, я стал умолять выписать меня на работу, опасаясь, что Дарбинян найдет мне замену, и я останусь у совершенно разбитого корыта.
Через много лет, благодаря редчайшему стечению обстоятельств, мы оказались с Дарбиняном жителями одного и того же кооперативного дома (моя квартира 36, а его — 63). Мы оба, как сговорившись, старались не узнавать друг друга. Дарбинян к этому времени стал не только профессором, доктором медицинских наук, но и председателем Советского общества анестезиологов и наркотизаторов. Я был счастлив узнать через несколько лет, что он покидает наш дом и получает более шикарную квартиру, достойную его заслуг.
Поворотным событием в жизни страны была смерть Сталина.
В лагере это событие было трижды поворотным. Помню, когда радио передавало о том, что Сталин находится в коматозном состоянии, все стояли перед репродуктором, затаив дыхание. А когда на следующий день сводка упомянула о каком?то “улучшении” (конечно, мнимом), в толпе кто?то сказал: “Увы, ничего обнадеживающего!”. Реплика была иронической. Надеждой для нас была смерть Сталина, а не его жизнь.
После смерти Сталина очень скоро освободили “еврейских врачей”. Я уже упоминал, что бригада грузчиков единодушно считала, что евреи, как всегда, откупились. В лагере началось всеобщее возбуждение, открытые дискуссии, забрезжила перспектива освобождения.
Первым освободили бывшего полковника Клюжева, одного из руководящих работников “органов”. Когда?то он сел за то, что, напившись на похоронах Димитрова в Болгарии, заявил, осмотрев мавзолей болгарского вождя, что мы, мол, “своему” (то есть Сталину) “не такое дерьмо после смерти построим, а во — о-о..!”. За эту фразу Клюжев получил три года. У нас в санчасти он работал статистиком.
Затем по “бериевской” амнистии освободили политических “до пяти лет”, а таких было всего несколько человек — Гриша Померанц, Софья Иосифовна Рейхард, еще кто?то. Начали поодиночке освобождать и “десятилетников”, притом именно политических, сокращая им срок до пяти лет и подводя, таким образом, под амнистию или полностью прекращая дело. “Мамы Саши” и второго срока теперь никто не боялся, интеллигенция устроила на “тропе самураев” настоящий Гайд — парк.
К моему великому удивлению в это самое время я получил вызов в петрозаводскую следственную тюрьму. Вызов, сделанный еще до смерти Сталина, был связан с происходившими в последние два года арестами в национальных республиках. Собирались, видимо, открыть и какой?то карело — финский “заговор”. В том числе нацеливались на декана истфака университета, моего бывшего приятеля Ивана Ивановича Кяйверяйнена, когда?то в 1938 году сидевшего несколько месяцев. За время, протекшее с моего ареста, Иван Иванович успел уже не только вступить в партию (он давно колебался, говаривал: “А может быть— поцеловать руку?”), но даже официально “выдвинуть” Сталина в Верховный Совет. Благодаря поразительной случайности, я слушал в лагере по радио его выступление: “Мы все любим товарища Сталина” и т. д. Другими жертвами должны были стать некоторые карельские поэты, писатели, научные работники. После смерти Сталина вся эта кампания потеряла смысл. Но бюрократические колеса по инерции вращались.
Дотянулись и до меня. Я сам вызывал по телефону для себя конвой. На станции меня провожали бесконвойные лагерники. В Петрозаводске я был допрошен как “свидетель” об “антисоветчиках”, финнах по национальности (следователь был евреем), но отвечал, что ничего ни о ком дурного не знаю, и был довольно скоро отослан обратно в лагерь.
А ведь если бы к этому моменту не умер Сталин, развернулось бы огромное “дело”, в ходе которого и я, безусловно, получил бы дополнительный срок.
По дороге на пересылках было по — прежнему набито, особенно много было военнослужащих. Начиналась кампания арестов в армии. Подбирали и тех, кто был в окружении и в плену, но до поры гулял на воле, хотя основная масса этих бедолаг давно уже была разослана по лагерям. Теперь и эта кампания тоже потеряла всякий смысл.
На вологодской пересылке я был слегка поколочен блатными, которым не хотел отдавать деньги. Я сопротивлялся, пока мы не сторговались на малой сумме.
Вспоминаю интересное знакомство на пересылке с одним сектантом — евангелистом. Он меня всячески уговаривал обратиться к Богу, вступить в секту, уверял, что ищет во мне брата и потенциального истинного христианина и хочет моего спасения. “Сколько Вам лет?” — спрашивал он. — “Тридцать пять”, — отвечал я. — “Ну, что ж… Вам остается несколько шагов, а там — геенна огненная!..”
В вагонзаке я ехал в одном купе с “бепредельщиками” в ужасной обстановке: на верхней полке насиловали мальчишку, и тот же, кто это устроил, флиртовал с блатной бабой из соседнего купе: “Кто я тебе есть?” — “Сам знаешь…”, — отвечала она кокетливо. Далее через конвой передавались подарки — платочек и еще что?то. Со мной этот выродок был весьма дружествен, так как в прошлом был на нашем ОЛПе и даже играл в шахматы с кем?то из моих друзей.
Возвращение на ОЛП-2 Каргопольлага ощущалось мной как возвращение в родной дом. Пинчук не повел меня на пересылку, а сразу — как “своего” — запустил в жилую зону и торжественно ввел в бухгалтерию.
В этот предоттепельный период пробуждение собственного достоинства у массы политических заключенных привело — и в Ерцево, и в других точках лагерного мира — к широкому движению против блатных как явных паразитов, которых к тому же начальство использовало в значительной мере для усиления репрессивности лагерей. В некоторых местах за бунтом против блатных последовали и настоящие бунты против лагерного начальства. Но в Ерцево такого не было. А случилось вот что…
В один прекрасный день заключенные, работавшие на лесозаводе и в РММ, не вернулись в зону, а остались на рабочих местах, требуя полного изгнания блатных. Там, на производстве, в мастерских они стали буквально “ковать” оружие и на третий день вернулись в жилую зону с ножами, не разрешив себя обыскивать надзирателям, как это полагалось и делалось раньше. Разъяренная толпа ринулась разыскивать блатных, то есть воров, сук и их покровителей или друзей из числа “мужиков”.
Блатных на ОЛПе было немного, главным образом, в нашем лазарете, но и не только там. Некоторые из них бежали от разъяренной толпы на вахту, другие заняли здание санчасти и там заперлись. Толпа их противников окружила здание и начала его штурм. Это было по — своему величественное зрелище, освещаемое светом фонарей и факелов. Мы с Женей Федоровым стояли в толпе и говорили, что и взятие Бастилии, может быть, имело примерно такой же вид. Воры тоже были вооружены ножами, и схватки было не миновать, но до генерального сражения дело не дошло. В зону вошел конвой и вывел блатных на вахту под всеобщее улюлюканье.
На следующий день упоминавшаяся выше Комиссия по расследованию антиэстонской деятельности начала розыск скрывшихся или замаскировавшихся блатных или “заблатнен — ных”. Среди лиц, признанных таковыми, попадались и политзаключенные, даже интеллигентные. Помню одного аспиранта — экономиста из Ленинграда. Ему пришлось бежать на вахту как раз в тот день, когда к нему приехала на свидание жена. С некоторых пор рядом с ОЛПом находилась пересыльная зона. Теперь та же “Комиссия” осуществляла контроль над всеми заключенными, прибывавшими с пересылки.
Этим дело не кончилось. Однажды трое отчаянных блатных с пересылки попросились в санчасть и, войдя туда, забаррикадировались. Они были вооружены ножами. Это был отчаянный акт сопротивления блатных новому порядку. Всех заключенных, находившихся в этот момент в санчасти, смельчаки взяли в плен и заставили подносить им кирпичи, камни и тяжелые деревянные предметы для обороны. Кое?кто, в том числе замначальника ОЛПа, успели выпрыгнуть в окно. Это было в рабочее время, когда заключенных в жилой зоне было мало. Тем не менее блатных осадили. Вся пересылка, набитая блатными, кричала с целью моральной поддержки осажденных: “Да здравствует Ленин, советская власть и