— Ты уверен, что надо только быть сиротой? И никаких других формальностей?
— Да нет, этого достаточно.
— А к кому обращаться? Запрос куда-то послать или что?
— Ну в Везьере была специальная служба. Но ее, я же сказал, закрыли. В муниципалитете у нас там одни коммунисты, а коммунисты всегда против американцев.
— Будь это русские, небось промолчали бы. Не люблю я коммунистов. В них ничего французского не осталось.
— Имей в виду, в Америке тоже не все так уж распрекрасно, — сказал я справедливости ради. — У них там свои напасти. Нет коммунистов, зато есть негры. Причем негров в Америке, говорят, больше, чем у нас коммунистов.
— Ну и что, я негров люблю.
— А американцы не любят, — наставительно возразил я. — Или, может, ты умнее американцев?
— Да я же не говорю… Просто я, наверно, мало негров знаю.
— В Америке их до фига. Толпы! Есть города, это мне один сержант сказал, где от них так черно, что ничего не видно. А вечером от них такой запах — хоть на улицу не выходи.
— Хорошо, что коммунисты не пахнут, — сказал Леонс. — И что ж они делают, негры-то?
— А что им делать? Это же от них не зависит. Они же не могут измениться.
— И не уходят в леса?
— Нет. То есть я не знаю. Тот сержант ничего такого не говорил.
— Будь я негром, я бы тут же ушел в леса.
— И сколько бы ты там сидел? Пока не стал бы белым?
— Ну… это я так сказал… Да вообще, мне-то что, я же не негр!
Мы еще довольно долго работали молча. Я страшно устал, мне было не по себе. Совсем стемнело, очень хотелось спать. День выдался сумасшедший — столько новых лиц, неожиданных событий. У меня кружилась голова, я плохо соображал, куда меня занесло. Но продолжал механически перекладывать дурацкие колечки из одного конверта в другой. Только поглядывал время от времени на Роксану; эта собака — все, что мне осталось от отца, последняя нить, связывавшая меня с уже далеким, туманным прошлым. Я не испытывал страха, но чувствовал себя забытым, брошенным и одиноким. Вдруг вспомнился месье Жан, и кольнуло сожаление — зачем я вышвырнул из поезда блокнотик, который он мне дал! Теперь я был бы рад за него ухватиться. И если бы можно было решать заново, с удовольствием пошел бы жить к нему.
— Значит, ты уверен, достаточно быть сиротой? — снова спросил Леонс. — И никаких бумажек?
— Да, совершенно достаточно.
Он на минутку задумался и рассмеялся.
— Ты чего?
— Да так, ничего. Просто странно стало — я сирота. Раньше мне как-то в голову это не приходило.
В первые дни после того, как старый Вандерпут, как он выражался, «взял меня под крылышко», он почти со мной не разговаривал, более того — явно меня избегал. Сталкиваясь со мной в большой квартире, заваленной блоками Lucky Strike, пачками кофе, кусками мыла, консервами, шоколадом, сухим и сгущенным молоком — настоящая бакалейная лавка! — он широко улыбался своей кривоватой улыбкой и старался улизнуть, перебирая хилыми ножками. Обычно он целыми днями сидел у себя в комнате, а иногда я заставал его в гостиной — он что-то взвешивал на аптекарских весах. Поначалу я никак не мог привыкнуть к своему новому дому. Такой квартиры я никогда еще не видел и даже представить себе не мог. Как войдешь, попадаешь в огромную прихожую — старик называл ее «малой гостиной», — снизу доверху затянутую зеленой парчой; обои выцвели от времени, но рисунок, обнимающиеся парочки, пастух с пастушкой среди стада овечек, был еще хорошо различим. Потолок расписной: разные герои и легко одетые богини нарисованы на фоне лазурного неба. Двери выкрашены под мрамор, да так похоже, что, когда потянешь за ручку, удивляешься, почему это каменная створка так легко открывается. Справа и слева от дверей — лепные фигурки гондольеров в красных колпаках, их весла, точно в воду, уходят в блестящую гладь паркета. Больше всего восхищали меня стулья и кресла — своей непринужденно-изысканной формой, а еще больше — яркой шелковой обивкой с почти не поблекшей золотой и красной вышивкой; они казались чуть ли не живыми существами, которые держат меня на расстоянии, поскольку одеты намного лучше меня и всем своим видом подчеркивают это. На стенах висели старинные картины, как я потом узнал, виды Венеции, и я часто погружался в мечты, разглядывая этот исчезнувший мир: каналы, дворцы, гондолы. Леонс однажды объяснил мне, что Венеция когда-то существовала на самом деле, но погибла после извержения Везувия. В квартире было три гостиные, две спальни, столовая и еще две комнатки поменьше и поскромнее, в которых устроились Жозетта и мы с Леонсом. Старый Вандерпут жил в большой спальне и спал на кровати под пурпурным балдахином в гербах и коронах. Старикашка с пожелтевшими усами потешно выглядел на этом роскошном ложе, под гобеленом, на котором щекастые ангелы ликующе трубили в трубы. В большой гостиной висело также несколько картин на религиозные сюжеты с изображением, должно быть, римских пап, все они прижимали палец к губам, как будто призывая к молчанию. Вандерпут частенько стоял перед ними, широко расставив ноги, выпятив круглый, обтянутый жилетом с ушками животик, катал между пальцев сигарету и смотрел с симпатией и одобрением. По углам стояли четыре мраморных бюста. «Наши великие классики», — почтительно, но расплывчато, не уточняя, говорил о них Вандерпут, любивший прислониться к одному из бюстов, — ему, видно, нравилось такое панибратство. Был в гостиной и камин, а над ним — огромное зеркало в резной позолоченной раме, но смотреться в него Вандерпут всячески избегал, может, из скромности — стеснялся пышного обрамления. На каминной полке стояли часы под стеклянным колпаком, установленные на спине мощного чугунного быка; бык куда-то стремительно мчался, а часы отставали. Рядом, за ширмой, стояли три дряхлых кресла, вытянув прямые спинки, обтянутые тканью с узорами из королевских лилий; Вандерпут говорил, что кресла относятся к эпохе короля-солнца, и сидел в них с большим удовольствием. На ширме были нарисованы триумфальные колесницы, запряженные львами, воины, почему-то голые, но в шлемах на голове — в одной руке они сжимали меч, в другой трубу, в которую дули изо всех сил, — и крылатые грудастые женщины — эти задирали ноги и били в тамбурины. Вандерпут говорил, что все это изображает славу и что ширма очень ценная. Стол в столовой опирался не на четыре ножки, как все нормальные столы, а на каких-то сидячих чудищ с женскими головами и бюстами и собачьими задами — старик называл их крылатыми сфинксами и кариатидами и, похоже, даже знал, что это значит. В углу стояла позолоченная арфа, иногда Вандерпут садился рядом с ней и с вдохновенным видом рассеянно проходился пальцами по струнам. На всех креслах, столах, этажерках и прямо на полу громоздились коробки, ящики, пакеты; все вперемешку: лекарства с фруктовыми соками, овсянкой и жевательной резинкой. Парадные комнаты располагались цепочкой друг за другом, и если открыть все двери, получалось очень красиво: пурпур, золото, розовый мрамор, зеленая парча, люстры, свисающие с потолков… и посреди всего этого гордо расхаживал Вандерпут, заложив руки за спину, с окурком во рту, довольно поглядывая на залежи пачек, коробок и банок, — ни дать ни взять король черного рынка, устраивающий смотр своим полкам. Мне он рассказал, что мебель и безделушки, которые находятся в квартире, стоят больших денег, а когда я спросил, почему же он не продаст их, как все остальное, он возмутился и сказал, что квартира, мебель и все прочее принадлежат одному патриоту, герою Сопротивления, его депортировали, но со дня на день он может вернуться, «и как же я ему в глаза посмотрю!». Нет, так поступить не позволяет совесть, тут Вандерпут с сожалением вздохнул, к тому же продать такую мебель нелегко — это привлекло бы внимание. Хозяйство вела Жозетта; по утрам ей приходила помогать почти слепая женщина, она же готовила еду на весь день. Жозетта вставала поздно. По дому она ходила всегда полуголая, что-то напевала своим хриплым голосом, вела себя так, словно меня тут вовсе не было, однако каждый раз, проходя мимо, окруженная парфюмерным облаком, не упускала случая меня задеть, «легонько дунуть», как она сама говорила. Я старался не смотреть на нее, но при каждой такой встрече у меня сжималось горло и начинало колотиться