— Так как? — с беспокойством переспросил Вандерпут. — Допустим в шутку… Если бы я предстал перед вашим судом, вы бы меня оправдали? Ведь правда?
Кюль вскинул голову и с каменным выражением лица ответил:
— Нет.
— Да как же, как же нет, мой дорогой! Позвольте — как это такое нет? — закудахтал Вандерпут. — Вы бы меня не оправдали?
— Нет, — повторил Кюль.
Вандерпут отпрянул.
— Кюль! — вскричал он. — Вы редкостный мерзавец!
— Нет, — упрямо твердил Кюль, — я не могу вас оправдать, во всем должен быть порядок, и не просите меня о таких вещах. Все, что угодно, но не это.
— Да что за чертобесие, — взмолился Вандерпут, — ведь я же ваш единственный друг! Кто достает вам овсянку для вашей диеты? А какао? А особые американские продукты для грудных детей и беременных женщин? А где б вы без меня достали редкие лекарства, которые вам так нужны?
— Я не могу учитывать такие доводы, — сказал Кюль. — Машина должна действовать исправно.
Вандерпут был совершенно уничтожен. Схватившись за голову, он бегал по комнате, время от времени останавливался перед Кюлем, открывал рот, чтобы что-то сказать, но безнадежно махал рукой и снова принимался бегать, натыкаясь на стулья и приговаривая:
— Чертобесие! Вот чертобесие!
Ему вдруг взбрело в голову призвать в свидетели меня:
— Нет, как вам это нравится, юноша? И подумать только — месяц назад, когда он заболел — а он всегда болеет, скоро сдохнет! — я сам два раза в день носил ему овсянку и сам ее подогревал на газовой плитке, потому что за ним некому ухаживать!
— Не знал, что вы это делали, чтоб подкупить меня, — фыркнул Кюль.
Вандерпут хотел что-то ему возразить, но не успел.
— Я готовился к этой роли с тридцать пятого года, — заговорил Кюль. — Вы не можете требовать, чтобы я пожертвовал всем ради личных отношений.
Для Вандерпута это было последней каплей. Он снова, руки в карманы, встал перед Кюлем и вдруг тоненьким, плаксивым голосом принялся его обзывать:
— Хреновый ты прокурор! Пиявка ненасытная! Ну ничего, я тебя, гадину, стряхну не сегодня завтра! Осточертело, слышишь, ты, осточертело мне все это!
Кюль страшно побледнел, только нос остался прежнего красноватого цвета — из-за нарушенного кровообращения. При каждом новом оскорблении он судорожно взвизгивал, как мангуст. Я только диву давался — чтобы такая туша и так пищала! Злобные слоновьи глазки его впились в губы Вандерпута, словно он хотел силой взгляда загнать ругательства обратно в глотку старика, и, самое странное, это ему удалось. Не знаю уж, что прочел Вандерпут в глазах приятеля, но гнев его внезапно утих.
— Боже мой, это сердце! — спохватился он, побежал на кухню и принес стакан воды.
Кюль протянул трясущуюся руку, взял стакан и выпил воду, другой рукой он держался за грудь.
— Вы на меня не сердитесь, Рене? — виновато пробормотал Вандерпут и, обернувшись ко мне, испуганно прибавил: — Ему нельзя волноваться!
Я глядел на них из своего угла и жевал резинку — как в кино. Тогда эта сценка казалась мне забавной и ничуть не страшной, я еще ничего не понимал: как плохо им, отщепенцам, как злая судьба мало-помалу превратила их из обычных людей в жалких уродов. Их речи и дурацкие ужимки смешили меня, я не знал, что таким странным образом проявляет себя подавленное смятение и мучительная боль, — пока не знал, но мне уже хотелось спросить, кто же они такие, откуда взялись и что тут делают.
VIII
От тех нескольких месяцев в памяти у меня осталось смутное чувство какого-то полного душевного разброда. Я что-то делал, как правило, не имея понятия о том, что именно и зачем; жил механически, как добротная заводная игрушка, которую однажды собрали взрослые, а теперь только знай подкручивай пружинку. В деталях помню, например, одно из своих первых поручений. Маленькая аптека под вывеской «День и ночь» где-то на задворках Оперы, я вхожу с объемистым пакетом под мышкой. Внутри никого. На стойках и высоких, от пола до потолка, стеллажах полным-полно лекарств во всех видах: тюбики, баночки, бутылочки, разноцветные капсулы, коричневые пилюли — будто весь мир заболел. И только в дальнем конце, у прилавка, я услышал голоса — кто-то оживленно спорил.
— О людях, — говорил мрачный голос, словно исходивший от этого нагромождения патентованных медикаментов, — можно судить по тому, что они больше всего ценят, а о цивилизациях — по ценностям, которые они предлагают. Наша…
— Я тут ни при чем! Говорите за себя! — прерывал другой.
— Ну знаете! — сварливо продолжал первый. — Нельзя же выбирать между атомной бомбой и отцом всех народов!
На это второй, визгливый и возмущенный, возражал:
— Нет уж, извините, не увиливайте! Выбирайте, я настаиваю!
— Это, милый мой, весьма затруднительно. И вообще, я, кажется, слышал дверной колокольчик. Вас ждет покупатель.
— Ничего, подождет. Плевать. Если вы отказываетесь отвечать, Дютийон, вы больше для меня не существуете! Я не желаю поддерживать дружеские отношения с таким, как вы, — мямлей, рохлей, ни рыба ни мясо. По мне, лучше дурак, ничтожество, бездельник, но равнодушный — ни за что на свете! Решайте же. Действуйте. Выбирайте. И сейчас же!
Ответа не последовало. Тогда разгневанный писклявый голос поднялся на такую высоту, что задрожали все баночки-скляночки на полках, казалось, вот-вот что-нибудь там, за прилавком, треснет и разобьется вдребезги.
— Дютийон, меня от вас тошнит! Лично я точно знаю, что выбрать. Я выбираю атомную бомбу. Молчите! Я на стороне прогресса, на стороне Европы! Скажу вам больше: я бы взял эту бомбу и сбросил ее на Москву!.. на Нью-Йорк!.. на Нанкин!.. на Калькутту!
Каждое название припечатывалось крепким ударом кулака, и склянки дребезжали все сильнее.
— Послушайте вы, Аттила, — мягко произнес первый голос. — К вам пришел покупатель, ему нужно вазелина на сто су.
— Да-да, я выбираю атомную бомбу! Почему? Да очень просто! Я ничего не имею против русских и терпеть не могу американцев. Но я за личность. Я не желаю, чтобы меня задушила масса. Я как личность, как наследник сорока королей, которые за тысячу лет создали Францию, я как я сам, Ролан Пинет, — я выступаю за утонченность, изящество, совершенство, за ручную работу — одним словом, я за личность, за отдельную личность, за
— Понятна.
— Демографическая лавина наконец остановится. Кролики-производители вымрут. Дух восторжествует над хамством, элита будет спасена, и больше ничто не будет мешать ее свободному развитию, поймите, Дютийон, атомная бомба позволит личности снова стать плодовитой!
Тут обладатель пронзительного голоса вдруг выскочил из-за бастиона лекарств. Он оказался лысым человечком лет шестидесяти, юрким и быстрым, как мышь, с черными, явно крашеными усиками. На нем была белая рубашка с шейным платком, во рту торчал окурок. Он глянул на меня и задиристо повторил: