кораблики, сделанные из коры…
— Поедем прямо к канатной дороге, — предложила Люсьен Мари.
Так он и сделал, когда приехал туда первый раз, сказал Давид. Но после того, как туда ездили его родители, там произошло то же, что и во всей Европе — во время войны одна бомба — то ли благодаря искусству бомбометателя, то ли по несчастливой случайности — оборвала стальной канат, и с тех пор его не починили. Вышка канатной дороги так до сего времени и стояла, старая, проржавевшая, полуразвалившаяся.
Взрослый мужчина, каким он стал теперь, только пожал плечами — но мальчик в его душе заплакал. Можно, конечно, отыскать и другое занятие, необязательно скользить, как птица, над атлантическими гигантами и заглядывать в их мощные трубы, поплевывая в них, в конце-то концов, если уж ты такой прыткий — но фантазия у взрослых такая бессильная, такая беспомощная, никак ей не удается придать ожиданию какого-то события сияние и ощущение бесконечности. Сна просто не в силах раскрасить небо в настоящий лимонно-желтый цвет.
Никогда ему не подняться на гору Тибидабо.
Они приехали в Барселону в сумеречный час, или, точнее, в момент, когда зажигаются фонари и свет становится искусственным.
Толчея на Рамбле была по меньшей мере такая же, как раньше — но не было непринужденности, не было красочной, южной, оживленной толпы. Никто не улыбался. Резкий свет неона делал лица напряженными и жесткими, громкоговорители заглушали человеческие голоса. И повсюду униформы и черные краски… Сколько же, собственно, жандармов в Барселоне, в этом самом больном месте диктатуры?
Они поселились в отеле в разных номерах.
Люсьен Мари легла спать сразу же после ужина — она утомилась больше, чем хотела показать.
А пока она спала, Давид вышел на улицу просто побродить, во второй раз в одиночестве распрощаться со своей холостяцкой жизнью.
Внизу он повернул с Рамблы направо, и уже на расстоянии ощутил вонь из Баррио Чино, китайского города, города бедняков. Улица, по которой он шел, производила впечатление буржуазно-корректной — но только на первый взгляд. На самом деле, как он потом разобрал, почти в каждом втором доме имелся бордель. Но что это за приюты радости! Никакого вам веселого парижского шума и гама — серьезные, величественные испанцы степенно поднимались по наружной лестнице, звонили, и их впускали как на прием к зубному врачу. На равном расстоянии друг от друга были расположены «клиники», открытые всю ночь, где можно было гарантировать себя от последствий подобной жизни в вихре наслаждений.
Внезапно он оказался на улице кошмаров. Такой узенькой, что казалось, ветхие, полуразрушенные стены домов наклонились друг к другу, образовав туннель из запахов, звуков и страшной давки. Все голосили на разные лады, чтобы что-нибудь кому-нибудь продать. Слепые выкликали свои несчастья и увечья. Инвалиды на костылях, внушающие ужас калеки на сколоченных из досок подставках на колесиках пытались навязать шнурки для ботинок людям, у которых не было ботинок. Высохший, как мумия, китаец жестами зазывал в свой ресторанчик. Изможденные старцы продавали хлеб, а может быть, его выпрашивали — трудно сказать. Женщины…
Давиду показалось, что через весь этот гам к нему доносится насмешливый шепот:
Гордая социальная программа Фаланги.
Эту сентенцию надо бы гигантскими прожекторами высветить на стенах домов. Только скорее всего люди бы даже не усмехнулись иронически. В Китайском квартале благополучно избежали «проглатывания яда, который становится несчастьем отечества», как раньше писала пресса националистов об умении читать.
И среди всей этой давки и сутолоки люди разбегались в стороны, кричали и прижимались к стенам домов. Потому что зеленая, как майский жук, роскошнейшая машина, издавая гудки, метр за метром продвигалась вперед, и сама элегантность в вечернем туалете, со щекочущим нервы содроганием выглядывая в окна, рассматривала из машины нищету, окаймлявшую дорогу к одному из изысканных ночных клубов Китайского квартала.
У Давида все кипело внутри. Но — не слишком-то заносись. Ты ведь сам всего лишь турист, тоже гуляешь и смотришь по сторонам. Хотя твой костюм, и твой бумажник более понятны всем им и более приемлемы, чем тот роскошный монстр, проехавший мимо со своими марсианскими жителями.
Как могла страна позволить своим инвалидам войны жить в такой нищете?
Ах да, ведь они боролись не на той стороне! Не могут же все красивые, гуманные правила распространяться и на тех, кто дал себя победить, кто так пострадал, кто не смог бежать через границу, кто не был расстрелян. Они не получали пенсии по инвалидности, и если страдали от голода, холода, печали и одиночества, то только потому, что расплачивались за свои деяния.
A Opus Dei[12], эта ультракатолическая организация, обладавшая, вероятно, действительной властью в стране, хотя и замаскированная, и с таким искусством устраивавшая своих приспешников на все ключевые посты — неужели христианская совесть не побуждает их помочь своим страждущим ближним?
— Нет, Opus Dei полагала: весь существующий строй — от Бога, а Китайский квартал определялся существующим строем.
Давид замерз и зашел в один из множества маленьких театриков, где зрители, глядя на представление, пили пиво и кофе.
Он был взволнован, его сбивчивые мысли накладывались на впечатления от увиденного и видоизменялись под щелканье кастаньет, бренчание гитар и танцы с покачиванием бедер, исполнявшиеся девушками на сцене.
И посреди всего этого он тщетно стремился вернуться в мир беззаботности: Э, к черту всю эту нищету! Ну, чем я могу им помочь? Я не революционер, и не меценат, и не великомученик. У меня есть одна только проклятая способность видеть — и вынужденная потребность рассказать. Или, вернее, неспособность моего поколения не видеть. Счастливые вы люди, мои родители, видевшие одну только пышность цветов на Рамбле и катавшиеся по канатной дороге к горе Тибидабо!
И когда он вспомнил об этом и выпил свое тепловатое пиво, ему вдруг почудилось, что сюда донеслась свежесть и легкость горного воздуха. Потому что вихляющие бедрами танцовщицы скрылись, а на их место вышла красивая и неиспорченная молодая девушка и молодой человек с гитарой. Они пели старинные песни, драматично и безыскусно, как их наверное пели в деревнях в течение столетий:
— …пела вся публика, и внезапно как будто по залу прошел электрический ток, всех охватило какое-