физическое воздействие. По своей воле или против, но он чувствовал себя обязанным помочь этому человеку, оба они ненавидели представителя власти за письменным столом.
Его звали Жорди. Франсиско Мартинес Жорди. Кое-что Давид о нем уже знал. Не то, почему он сейчас сидит здесь, а то, что было с ним раньше. Жорди принадлежал к числу побежденных в гражданской войне; после войны несколько лет просидел в тюрьме. Теперь вышел на свободу — как считалось. Но кто мог помешать без меры усердствующим местным властям уделять ему время от времени особое внимание? Вдруг, ни с того, ни с сего, в его лавку с разной дребеденью для туристов могли нагрянуть жандармы. Эта убогая лавчонка и не давала ему умереть с голоду — поскольку ему не разрешалось продолжать учебу и вообще заниматься какой бы то ни было интеллектуальной деятельностью. Его сажали в тюрьму, а через несколько дней выпускали опять, без каких-либо объяснений.
Давиду и раньше приходилось слышать, что это отличный, гуманный и удобный способ расправы с людьми, неугодными властям. В частности, это было сказано за стойкой в баре Эль Моно преданным правительству кабатчиком после ухода Жорди, и подобный комплимент вместе с рюмкой лучшей мансанильи получил от кабатчика эль секретарио, оказавший своим визитом честь его бару. Тот осклабился, а его и без того круглое, как арбуз, лицо стало еще шире.
Кабатчик был жирный и самодовольный, и эль секретарио был жирный и самодовольный, а Жорди совсем истощенный. Наверное, просто потому, что жизнь Жорди была не такой сладкой, как у них.
Одна мысль вдруг поразила Давида. Неужели именно тот разговор в Эль Моно послужил поводом к тому, что Жорди сидел сейчас здесь?
Все началось тогда с того, что Давид стоял у стойки, время от времени отпивая глоток мансанильи. Он рассеянно отметил, что хозяин дома, где он снимал комнату, Хуан Вальдес, шепотом сообщал своим сидевшим рядом друзьям-приятелям кое-какие сведения о нем самом и о том, откуда он прибыл. Хуан был добрый малый, иногда он рыбачил, иногда, если начинались археологические раскопки, помогал ученым, но большей частью все же проводил время в кабачках.
Неожиданно кто-то обратился к Давиду с прямым вопросом:
— Это в вашей стране все еще есть король?
Давид огляделся, не видя, кто спрашивает. Во всяком случае, не разбухший же агрессивный тип с глазами, похожими на пули, и не маленький рыхлый кабатчик.
— Да, у нас, — ответил Давид Хуану и его приятелям. — Плюс еще социал-демократическое правительство.
Молчание. Туго надутый субъект оглянулся по сторонам, неодобрительно раздуваясь на своем стуле.
— Так долго продолжаться не может.
— Это продолжается уже двадцать лет, насколько я помню.
— Красная диктатура, — буркнул эль секретарио.
— Совсем нет. Правительственная партия все время вынуждена бороться примерно с такой же сильной буржуазной оппозицией.
— Которая разрешена?
— Конечно разрешена. У нас свобода взглядов.
Худощавый веснушчатый человек, сидевший у самых дверей — один из посетителей, получивший не рюмку, а стеклянную кружку с длинным носиком — вышел вперед и встал рядом с Давидом. Он не произнес ни слова, только сделал тот особый жест, которым показывают хозяину кабачка, что нужно подать еще одну порцию вина.
Тут кабатчик исполнил настоящую пантомиму. Сначала изобразил изумление; потом повернулся к полкам и, не торопясь, выбрал бутылку с самым дешевым шерри, какое только у него было. Наливая одну небольшую рюмочку, он добавил в нее еще несколько капель своей насмешки и презрения, так что получился целый коктейль. Потом оскорбительно долго, не выпуская из пальцев рюмку, выжидал, пока человек с веснушками вытащил, сколько требовалось, денег из карманов и положил их на стойку. Только тогда он передвинул рюмку Давиду.
Давид внутренне собрался в комок. Сначала он не понял, что угощение предназначалось для него. Но, встретив быстрый, робкий взгляд карих глаз бледного человека, он понял, что не принять угощения было бы больше, чем преступлением, не говоря уже о том, что в Испании такой отказ вообще воспринимается как оскорбление.
Дело было не в нем самом. Не проронив ни единого слова, этому человеку удалось произнести тост за демократический строй общества — и сделать это прямо под носом у эль секретарио, самой могущественной личности в городке, и кабатчика Эль Моно, всем известного правительственного шпиона.
Давид выпил свою плохую мансанилью, преисполненный уважения. Когда он захотел ответить на любезность, человек уже исчез.
Позже Хуан рассказал кое-что о Жорди, о его прошлом и о тягостном настоящем.
Поэтому теперь, в участке, Давид глядел на него с беспокойством и размышлял, не приходится ли тому держать ответ за свой импульсивный поступок.
Давид жил сейчас в стране, где все жгло, как огонь. Его-то самого защищала здесь асбестовая одежда гражданства в демократической стране, его паспорт, консулы, Организация Объединенных Наций и Бог знает что еще. Все это придавало ему мужества и уверенности в себе, можно было отважиться и на игру с огнем. А такие как Жорди? У них не было асбестовой одежды: они и получали раны от ожогов.
Нетерпеливым движением, как будто теперь ему самому надоело, что Давид все еще сидит здесь в ожидании, эль секретарио протянул ему паспорт. Давид вздрогнул, собрался с мыслями и даже посидел еще немного, подобрав свои длинные ноги; потом заплатил за штамп в паспорте и вышел. Обернулся в дверях, помедлил; подумал, что оставляет Жорди в беде. Решил, что все это вздор, речь наверно на этот раз шла только о торговых делах. Ведь еще при нем эль секретарио вынул пачку бумаг и со снисходительной вежливостью начал: «К сожалению, мы не имеем возможности разрешить…»
Давид прошел мимо жандармов на первом этаже и кивнул одному из них, сержанту Руису, несмотря на оливково-зеленый мундир и черную лакированную каску, обладавшему обезоруживающей штатской улыбкой. Для отца многочисленного семейства блага, предоставляемые в жандармерии в виде муки и масла, играли весьма существенную роль…
Давид неторопливо шел по улице в мягких лучах нежаркого солнца; чугунное кружево испанских балконов они вырисовывали на белых стенах домов в смело укороченных пропорциях. Потом остановился в рассеянности перед старинной лавкой, где раньше торговали пряностями, а теперь этикетки с испанским текстом призывали прохожих купить бульонные кубики Магги и стиральный порошок Персиль.
Тут человек с веснушками вышел из ратуши.
— Добрый день, — приветливо сказал Давид. Ему хотелось с ним поговорить.
— Здравствуйте, — ответил механически Жорди и прошел мимо, не задерживаясь, не замечая, что почти коснулся Давида. Давид увидел выражение горечи в его лице, опять, как удар, почувствовал внутреннее напряжение этого человека.
Пока они ожидали в ратуше, началась сиеста, и городок точно весь вымер; ставни были закрыты. Даже бродячие собаки лежали посреди улицы и спали, греясь в скупых солнечных лучах.
Жорди их не видел, даже наступил на одну. Поднялся лай и тявканье. Собака набросилась на Жорди, он отпрянул назад, сверкнул нож, и быть бы ей мертвой, если бы Давид не схватил Жорди за запястье, одновременно отбросив ногой собаку.
Разрядка. Компенсирующая разрядка. Жорди, придя в себя, перевел взгляд с ножа в своей руке на Давида.
— Спасибо, — вымолвил он только и спрятал нож.
Не потому, что его земляки восприняли бы патетически смерть какой-то жалкой собачонки, твари без бессмертной души — но хорошо все-таки, что лезвие ножа осталось чистым.
Как эти испанцы любят доводить каждое чувство, каждое действие до кульминационного пункта, а потом еще его переживать, да с такой явственной драматичностью, подумал Давид. Самого его такие вещи немного стесняли. И у него, и у его соотечественников — скандинавов — заключительная реплика чаще всего оставалась за кадром, а величественный жест редко доводился до конца.