нибудь в тенечке, ничего бы с ними до заката не случилось. Так нет же, тащись теперь по жаре, запугивай, производи впечатление, объясняй, втолковывай. Как же, Астерий, великий и ужасный, собственной персоной, главный жупел для своих и чужих. В просторечии — Минотавр. Ненавижу!
Впрочем, моя ненависть давно перебродила, превратившись из браги в уксус, но сегодня забытые пузырьки снова поднялись со дна души, из какого-то темного омута, где, по утверждениям знатоков, водятся мелкие и зловредные водные даймоны. Я негромко ругаюсь себе под нос, скрывая от самого себя, что даже рад проснувшейся злости. Потому что обычно мое состояние скорее сродни глухой безнадежной тоске, от которой хочется выть, словно я — бездомная сука у забора.
Окружающая помпезная роскошь привычна до оскомины. Яркие фрески перед главным входом во дворец; колонны из цельных кипарисовых стволов, поставленные вверх комлем — для лучшей сохранности древесины; система бассейнов, выложенных цветной мозаикой, по которой журчат водяные струи… Бросить бы все и к реке. Приезжие всегда благоговейно ахают, глядя на такую неприкрытую демонстрацию богатства. Эти, которые из Афин — тоже, наверное, восторгались. Отец говорит, Афины — деревня деревней, разве что гавань неплохая. Может и так, мне никогда не удастся увидеть это собственными глазами.
Путь мой лежит мимо главных торговых ворот — и дальше к стадиону, где меня уже ждут очередные «жертвы». Надеюсь, на этот раз в обморок никто не упадет, хотя… Послушав, что они рассказывают обо мне, я сам чуть сознание не потерял. От страха. Поправляю на голове маску, чтобы не съезжала и не мешала видеть, и решительно спускаюсь к центру арены.
Четырнадцать копий-взглядов упираются мне в грудь — в лицо, точнее, на маску обычно стараются не смотреть, — но затем по очереди отскакивают от бронзового нагрудника, начищенного до нестерпимого блеска. Удивление и ужас пенятся диким прибоем: как, уже? Прямо здесь, при свете дня, не спускаясь в мрачные подземелья Кносского лабиринта? И лишь один взгляд цвета заморского железа засел зазубренным жалом — не вытащить. Такие наконечники только с мясом выходят, и то если в кости не застрянут. Длинные ресницы, точеный носик, кудри до плеч, тонкая девичья талия под накидкой… разве что руки — аккуратные, но сильные, загрубевшие, в рубцах от ударов тетивы — руки, одна из которых невольно метнулась к бедру в попытке ощутить в ладони привычное навершие меча, — выдают мужчину. Воина.
Все это я отмечаю мимоходом, потому что глаза оттенка штормового моря ни на миг не отрываются от маски, которую почти все вокруг считают моим лицом. Больно! Этот бешеный, горящий решимостью взгляд мне знаком, более того, он очень важен для меня, и через минуту я обязательно вспомню… вспомню… видения уже подступают к горлу, щетинясь тонкими паутинками. Терпеть не могу свой пророческий дар, да только сопротивляться бесполезно — я знаю, я уже пробовал. Но тут яркий солнечный зайчик, соскочивший с бронзовой пластины доспеха, заставляет сероглазого юношу сморщиться и отвернуться. Наваждение отступает, оставляя после себя горький привкус досады.
Чуть более нервным движением, чем следует, скрещиваю руки на груди, и мои слова далеко разносятся по арене — за что, опять же, спасибо маске. Точнее, ее создателю. Дедалу удалось сотворить настоящее чудо — подарить мне второе лицо, которое все принимают за первое. Внутрь вделан какой-то хитрый механизм, заставляющий голос звучать гулко и внушительно без малейших усилий с моей стороны.
— Радуйтесь, афинские мужи и прекрасные девы! Слава богам, что беспрепятственно привели вас на Крит, под длань Миноса. Я, Астерий, приветствую вас от имени владыки и богоравной супруги его, Пасифаи.
Смотрят. Озлобленно-растерянно смотрят. Молчат. Ух, как напряженно молчат — особенно этот, сероглазый. Дрожит весь, как натянутая струна, тронь — загудит. Не понимают. Ладно, сейчас объясню.
— Вы знаете, почему вы здесь. Восемнадцать лет назад сын владыки Миноса Андрогей, победитель Панафинейских состязаний, был убит на афинской земле, и в его память безутешный отец учредил Идийские игры, которые начнутся через месяц. За это время я подготовлю вас к участию в них, ибо это и есть то, ради чего вы прибыли на Крит.
Сейчас начнется… Придушенное аханье одной из девиц, неразборчивое бормотание остальных участников нашего сборища, и — вопрос, как удар мечом. Я ждал его, и щит ответа уже наготове.
— Нас не будут приносить в жертву? Или это будет сделано по окончании игр? Ответь нам, Астерий!
— Не волнуйся, достойный юноша, чье имя мне до сих пор не известно. Я расскажу тебе все, что смогу.
Порозовел слегка, но вид все такой же задиристый.
— Радуйся, Астерий. Меня зовут Тесей, сын Эгея.
Ого! Вот и герои посыпались на голову. Кажется, этот мальчик приехал сюда как раз за упомянутой частью моего тела. Даже утреннее раздражение, шипя, прячется в нору до поры до времени, потому что жизнь становится гораздо более интересной, чем была минуту назад.
— Да будут боги благосклонны к тебе, Тесей! Я счастлив принимать у себя такого гостя. Спешу удовлетворить твое любопытство — критяне не приносят человеческих жертв. Никогда.
Опять потрясенное молчание, но на сей раз длится оно недолго.
— Тогда что будет с нами после окончания игр? Мы сможем вернуться домой или останемся пленниками Миноса?
— Боюсь, не все из вас смогут пережить эти игры.
— Но ты говорил…
Я хлопаю в ладоши, и один из стражников, появившись буквально из воздуха (шлем-невидимку у владыки Аида одолжил?), помогает мне снять тяжелый нагрудник — он сейчас будет только мешать. От хитона я избавляюсь сам, а двое слуг, до того стоявшие в стороне, отпирают двери скрытого от глаз загона под южной трибуной.
Громовое фырканье, топот копыт — и нашим глазам предстает впечатляющее зрелище. Бык — но какой! Гордость отцовских стад, он огромен как грозовая туча и зол как Тифон, и обильная пена падает с его губ на песок арены. Афиняне бросаются врассыпную, кто-то укрывается за скамьями — и правильно, в общем, делает, — и только Тесей (ну естественно!) стоит столбом посреди круга и смотрит свинцовым взглядом то на меня, то на быка. Я взмахиваю рукой и кричу:
— В сторону, Тесей, сын Эгея. Я покажу!
Он, наконец, подчиняется и отходит к первому ряду каменных сидений, но я уже не вижу перед собой ничего, кроме острых рогов и налитых кровью глаз. Сейчас мой мир неимоверно сузился, сжался до пределов круга, засыпанного песком, и в нем остались только два живых существа. Звучит труба — раз, другой, и по третьему сигналу мы одновременно бросаемся друг другу навстречу, я и бык. Со стороны мы вообще должны выглядеть почти неразличимо, но время досужих размышлений кончилось пять ударов сердца назад. Прыжок — и я хватаю зверя за рога, а потом изо всех сил отталкиваюсь, переворачиваюсь в воздухе и приземляюсь на ноги прямиком на спину разъяренной бестии. Бык хрипит, его оскорбленное достоинство требует мести, и тяжеленная туша сломя голову несется по арене, брыкаясь изо всех своих немалых сил, а я… я танцую на его спине, потому что должен, обязан продержаться один круг, всего один — до красного шеста, которого я не вижу, вообще ничего вокруг не вижу, и маска здесь ни при чем.
Пот заливает глаза, каждая мышца живет своей отдельной жизнью, руки стремятся превратиться в крылья, ведь земля слишком далеко, и я больше не имею с ней ничего общего. Восторженный крик рвется из пересохшего горла — в своем маленьком мире я всемогущ, всеблаг и всемилостив, а если еще вспомню, как в нем дышать… Сгусток чистейшей ярости подо мной — это я, я сам, я топчу копытами прах земной, я пытаюсь сбросить со спины чуждую, враждебную силу, срастаясь с ней в одно целое.
Наконец, спустя пару-тройку вечностей, труба сообщает мне, что круг пройден. Это значит — пора спрыгивать, хорошо бы при этом не попасть под копыта. Слуги бросаются на арену с деревянными щитами, тесня быка обратно к загону, а я перевожу дыхание и иду туда, где потрясенные увиденным девочки и мальчики сбились в кучу за спиной своего предводителя.
— Астерий, ты… вы… среди нас ведь есть девушки! Они что, тоже должны принимать в этом участие?!