том, что в день вашего появления на свет Божий, я не смогу лично поздравить вас на этом празднике. Не смогу лично передать благодарность Михаилу Львовичу за тот дивный цветок, что он заботливо взрастил. Этот дивный цветок — вы, ma chere mademoiselle Anni…»
«Я не мог не вспомнить, глядя из окна в сад на эти розы, блеск ваших волос в свете свечей, ваши глаза, когда вы обернулись на меня от действа иллюминации. Я не желал бы никогда столько думать о вас, как думаю ныне, и так томиться по тем дням, когда вы были так близки ко мне, но и так далеки. Уж лучше так, думается ныне, чем быть разделенными расстояниями и обстоятельствами. Уж лучше быть хорошим знакомцем с вашим презрением или хладностью, но лишь бы знать, что следующего дня я непременно увижу ваш облик, услышу шелест вашего платья и ваш голос…»
Это письмо было настолько пропитано тем чувством, в объятия которого Анна была заключена тогда, в том деревянном сарае на лугу, что она даже расплакалась от той нежности, которой была дышала каждая строка этого письма. О, как же она тосковала по нему! Никто того не ведает, никто. Как же ей хотелось увидеть его хотя бы мимолетно, хотя бы один только миг снова ступить в его сильные объятия!
А потом рассмеялась тихонько, падая в постель, прижимая к груди письмо, заставляя удивленно обернуться к ней Пантелеевну, что раскладывала белье, полученное от прачек, в ящиках комода.
— Что ты, душа моя? От него что ль? — хитро прищурила глаза старушка, и Анна кивнула, улыбаясь, а потом проговорила нараспев:
— Как я счастлива… я счастлива, нянечка! Так и обняла бы весь мир нынче, так и расцеловала бы его!
— Ох, кабы не сглаз бы на себя накликала, милочка ты моя, — заметила няня, всплеснув руками. — Это ж кто о счастье да в голос-то? Счастье свое берегут аки ока зеницу. От всех берегут. Счастье-то, милая, это ж, словно птаха какая. Чем надежнее прячешь, чем крепче держишь, тем долее оно тебя греет, душенька. Да и Господа-то не гневила бы! Война ведь клятая! Вона, говорят, совсем у наших земель хранцуз этот окаянный. Незнамо еще, что далече-то.
Позднее Анна думала о том дне и размышляла, не права ли была тогда няня. Не сама ли она сглазила судьбу свою, свое счастье, что птицей упорхнуло из рук. Или это Пантелеевна невольно накликала своими словами то, что произошло в следующие дни.
На второй седмице августа пришли вести о том, что русская армия оставила Смоленск французам и отступила к Дорогобужу. Михаила Львовича едва не хватил удар при этом известии. Срочно послали к доктору, невзирая на все отговорки господина Шепелева, который все больше и больше багровея лицом, утверждал, что он абсолютно здоров. Он тут же заперся у себя в кабинете, разослав посыльных с записками, отдавая приказания Ивану Фомичу и старосте сельскому, которого тут же вызвал к себе.
Весь дом последующие несколько дней напоминал пчелиный улей, по мнению Анны. Или муравейник, судя по тому трудолюбию и неутомимости, с которыми трудились слуги. Они снимали со стены картины, заворачивали в ткань дорогой фарфор, чтобы позднее заколотить его в деревянных ящиках. Послали в подмосковные имения за лошадьми, которых катастрофически не хватало в имении — Михаил Львович отдал большую часть собственной конюшни в патриотическом порыве на нужды армии, не подозревая, что придет тот день, когда он будет сильно удручен своей недальновидностью.
— Главное, есть лошади для того, чтобы вы отбыли, мои милые, — проговорил он как-то за завтраком. Перемены уже витали в воздухе, наполняя всех какой-то странной нервозностью, оттого разговоры за столом велись в более резком тоне, чем обычно. — Ежели пустят далее Дорогобужа француза по тракту, тут же надобно уезжать. Иначе… даже думать не желаю, что будет иначе.
После завтрака Михаил Львович неожиданно позвал Анну прогуляться с ним по парку, дождался терпеливо, пока той принесут из покоев шляпку и зонтик от солнца, что разгулялось нынче с самого рассвета. Они долго шли молча, наслаждаясь яркими красками, которыми были полны цветники усадьбы, солнечными лучами, что дарило безоблачное небо от души, прохладой тенистых аллей. Война, что напоминала о себе только редкими вестями с западной стороны, ныне казалась чьей-то дурной шуткой, если бы в Гжатск уже не прибывали раненые.
Михаил Львович только поглаживал пальчики дочери, лежащие на сгибе локтя, поглядывал украдкой на кроваво-красные камни в перстне под тонким кружевом митенок. На ее день рождения он приобрел такого же цвета гранатовый кулон на тонкой серебряной цепочке, поддаваясь суевериям, надеясь, что этот камень сохранит тот настрой Анны, в котором она пребывала ныне, тот свет, что лился из ее глаз. Этот свет и тепло, что появились в его дочери, были связаны с тем чувством, что вызывал в ней Оленин, и Михаил Львович от души желал, чтобы у молодых все сложилось, чтобы его Анечка осталась такой же нежной и мягкой, какой он видел ее сейчас.
— Послушай меня, душа моя, — вдруг обратился Михаил Львович, когда они дошли до конца одной из боковых аллей и повернули обратно. — Послушай и прими то, что я скажу без возражений. Армия отступает к Дорогобужу и, я полагаю, что будет взята Вязьма, а там, душа моя, и до Гжати рукой подать. Вам надобно уезжать с девочками и мадам Полин.
— Нам? — Анна даже остановилась, растерянно взглянув на отца. Тот ответил ей нежным, но в то же время твердым взглядом.
— Вам, душа моя. Нам на благо то, хотя и дурно говорить, но мадам графиня приболела в последние седмицы, не сумела уехать, как планировала в конце прошлого месяца. Она станет вам спутницей до Москвы, передаст Вере Александровне на попечение. Я с тобой к тетушке твоей напишу. В Москве задерживаться ненадобно, до Москвы от Гжати пара переходов всего.
— Господь с вами, папенька! Прошлым же вечером говорили, что благо то для армии и России, коли князь Кутузов во главе встал. Что спасена наша земля с назначением Михаила Илларионовича на сей пост главнокомандующего. А ныне…? Москва…?
— Михаил Илларионович хоть и ученик великого Александра Васильевича, а все же человек только, — грустно ответил Шепелев. — Не удержаться ему в Гжати, не зацепиться. Дай Бог, коли Москву удержит. Но Москва и Гжать еще не вся Россия, милая. Я так думаю… А ехать надобно! Всенепременно! Жаль, я так и не удосужился на тульских землях выстроить дом усадебный, остановиться там и негде. Только разве что у старосты али соседи приютят.
— Приютят? — Анна все еще не могла поверить, что отец не шутит, что действительно отправляет ее прочь из Милорадово и к тому же одну. — Прошу вас, папенька, я не могу ехать без вас. Как я буду без вас?!
— Душа моя, нужда то отправляет тебя, не я, — проговорил в ответ твердо Михаил Львович и похлопал ее по руке успокаивающе. — Ну, не принимай на сердце так, душа моя! Вот увидишь, время быстрехонько пройдет, и мы все будем вместе — ты, душа моя, Петруша наш и я. И жених твой вернется, а там и свадебку твою сыграем. Такой пир закатим! Такое платье пошьем! Лучшего шелка из англицких колоний прикупим для него, блондов прикупим. Все для тебя, душа моя, ты же ведаешь, ничего мне для тебя не жаль.
— Тогда отчего оставляете меня одну? — недоумевала Анна. — Отчего бы не поехать со мной? С нами? Из-за наказа grand-pere [282] усадьбу родовую беречь?
— Нет, милая, не из-за стен я останусь в этих землях. Есть у меня иные обязательства. Не только перед землей этой, перед стенами и родом Туманиных. Перед людьми нашими. И прежде чем ты огорчишь меня своими словами, что, вижу, так и рвутся ныне с губ, скажу тебе так даже. Эти люди, что во власти нашей, словно дети для нас должны быть. Мы их должны наставлять, помогать им в горестях и хворях, как учила тебя мадам Элиза, но и оберегать их тоже должны. И уезд. Могу ли я, выбранный дворянством, оставить тех, кому некуда бежать из этих земель? Тех, кто решил остаться в родной стороне?
— Je n'entends… je n'entends rien [283], - не удержалась Анна, кусая губы, чтобы не расплакаться. Михаил Львович снова грустно улыбнулся, заметив это, привлек к себе дочь и крепко обнял. Замерли в тени аллеи оба, чуть покачиваясь.
— Когда-нибудь ты поймешь, душа моя, — прошептал он ей в ухо и повторил снова. — Когда-нибудь ты поймешь меня. Не плачь, моя хорошая, не рви мне душу. Я и так едва отпускаю тебя от себя. Умом понимаю, что выхода иного нет. А душа болит…
— Я уеду, папенька, — пообещала Анна, прижимаясь к отцу. — Только позвольте уехать из Милорадово после прибытия князя в армию. Там-то и решится, будет ли он за Гжать биться с французом или отступит, как вы предрекаете.