горячностью расспрашивая «адъютанта». Наконец велел всем дамам выйти из экипажей и добираться в Петергоф по аллеям парка, а сам вскочил в карету с несколькими приближенными и погнал лошадей.
Оба мемуариста независимо друг от друга зафиксировали один и тот же порыв императора: своими глазами убедиться в исчезновении супруги. «Приехав, он бросился в комнату императрицы, заглянул под кровать, открыл шкафы, пробовал своею тростью потолок и панели и, видя свою любезную (Елизавету Воронцову. —
В довершение ко всему посреди комнаты стояло парадное платье императрицы, приготовленное для торжественного обеда. Странно, что Петр не выместил на нем злость и не поколотил его тростью, изорвав в клочья.
Тем временем Екатерина принимала уже не присягу, а поздравления с «благополучным восшествием на престол». «Полки потянулись из города навстречу императору, — писал о начале похода на Петергоф французский дипломат. — Императрица опять взошла во дворец и обедала у окна, открытого на площадь. Держа стакан в руке, она приветствовала войска, которые отвечали продолжительным криком; потом села опять на лошадь и поехала перед своею армиею»[504]. В этом шествии было много карнавального: ликующие толпы по сторонам улиц, полки переодетые из новых «прусских» в старые елизаветинские кафтаны, молодая императрица верхом на белом скакуне, рядом с ней Дашкова, обе в мундирах.
Утомленные дорогой, наши амазонки оказались в местечке под названием Красный Кабак и переночевали на одном, брошенном на кровать плаще. «Нам необходим был покой, особенно мне, — писала Дашкова, — ибо последние пятнадцать ночей я едва смыкала глаза. Когда мы вошли в тесную и дурную комнату, государыня предложила не раздеваясь лечь на одну постель, которая при всей окружающей грязи была роскошью для моих измученных членов… Мы не могли уснуть, и Ее величество начала читать мне целый ряд манифестов, которые подлежали опубликованию по нашем возвращении в город»[505]. Сама Екатерина, тоже описавшая ночлег в Красном Кабаке, ни словом не упомянула обсуждение с подругой государственных бумаг. Да и странно было бы везти с собой в кратковременный поход черновики будущих законодательных актов.
«Здесь все имело вид настоящего военного предприятия, — вспоминала императрица, — солдаты разлеглись на большой дороге, офицеры и множество горожан, следовавших из любопытства, и все, что могло поместиться в этом доме, — вошло туда. Никогда еще день не был более богат приключениями; у каждого было свое, и все хотели рассказывать; были необычайно веселы, и ни у кого не было ни малейшего сомнения. Можно было подумать, что все уже порешено, хотя в действительности никто не мог предвидеть конца… Не знали даже, где находится Петр III. Следовало предполагать, что он бросился в Кронштадт, но никто и не думал об этом. Екатерина, однако, была совсем не так спокойна, как это казалось; она смеялась и шутила с другими, переговаривалась… через всю комнату, и когда подмечали у нее минуты рассеянности, она сваливала вину на утомление этого дня; захотели уложить ее спать — она бросилась на минуту в кровать, но, не будучи в состоянии закрыть глаза, лежала неподвижно, чтобы не разбудить княгиню Дашкову, спавшую возле нее, но, повернув нечаянно голову, она увидела, что ее большие голубые глаза открыты и обращены на нее, что заставило их громко расхохотаться, потому что они считали одна другую заснувшею и взаимно одна другой оберегали сон. Они отправились присоединиться к остальной компании и немного погодя пустились снова в путь»[506].
Общим местом для русских источников является настойчивое утверждение, будто переворот прошел на редкость спокойно и бескровно. «Наше вступление в Петербург не поддается описанию, — рассказывала Дашкова. — Улицы были заполнены народом, который благословлял нас и бурно выражал радость. Звон колоколов, священник у врат каждой церкви, звуки полковой музыки — все производило впечатление, которое невозможно передать. Счастье, что революция совершилась без единой капли крови…»[507] Ту же картину подтверждал и Рюльер: «Армия взбунтовалась без малейшего беспорядка, после выхода (войск в Петергоф.
Однако в реальности жизнь Петербурга дней переворота оказалась куда драматичнее. Сразу, еще в момент восстания, гвардейцы показали себя как опасная и плохо контролируемая стихия. «Конная гвардия была в полном составе с офицерами во главе, — сообщала Екатерина Понятовскому. — Так как я знала, что дядю моего, которому Петр III дал этот полк, они страшно ненавидели, я послала пеших гвардейцев к дяде, чтоб просить его оставаться дома из боязни несчастья с ним. Не тут-то было: его полк отрядил караул, чтоб его арестовать; дом его разграбили, а с ним обошлись грубо»[510] .
Принцу Георгу крепко досталось от подчиненных. Надо отметить, он был излишне строгим командиром и насаждал в полку столь любимую императором прусскую дисциплину. Палочные удары сыпались направо и налево, но наступил день, когда, по народной поговорке, отлились кошке мышкины слезки. «Я видел, как мимо проехал в плохой карете дядя императора, принц Голштинский, — сообщал Позье. — Его арестовал один гвардейский офицер с двадцатью гренадерами, которые исколотили его ружейными прикладами… Жена его, к несчастью, была в этот день в городе; солдаты тоже весьма дурно обошлись с ней, растащив все, что они нашли в доме; они хотели сорвать с рук ее кольцо, если бы командующий ими офицер вовремя не вошел в комнату, они отрезали бы у нее палец»[511]. Принц и принцесса провели под арестом трое суток и «насилу могли добиться чего-нибудь поесть». Женщина так и не оправилась от пережитого испуга и, вернувшись на родину в Германию, скончалась через шесть месяцев после переворота.
Вот как описал арест дяди императора Шумахер: «Прискакало целое сонмище разъяренных конногвардейцев, и они напали на герцога Голштинского. Отдать шпагу добровольно он не захотел, и они вынудили его к тому силой, нанесли много Ударов и пинков, порвали на нем не только красный мундир, но и голубую нательную рубаху. Ему нанесли раны, а затем хотели проткнуть байонетом его адъютанта Шиллинга. В открытой коляске герцога… отвезли в собственный его дом на углу Галерного двора. Рейтары даже хотели рубануть его саблями, но гренадер, стоявший за ним в коляске, отразил эти удары своим ружьем. Уже при въезде во дворец герцога еще один из рейтар хотел в него выстрелить, но его от этого удержал, что достойно внимания и похвалы, русский же священник. Рейтары и солдаты начисто разграбили дворец, забрали все бывшие там деньги и драгоценности, нарочно покрутили много красивой мебели и разбили зеркала, взломали винный погреб и ограбили даже маленького сына герцога. Только чистыми деньгами герцог потерял более 20 000 рублей… Озлобленные, неистовствующие солдаты не слушали уже никаких приказов»[512].
Еще утром 28-го Позье, предусмотрительно спрятавший под половицей доверенные ему заказчиками драгоценности, вышел из дома. «Я увидел двух молодых англичан, которых преследовали солдаты с обнаженными саблями. Они не говорили по-русски. Я сказал этим солдатам: „Что вы делаете? …Я знаком с вашим офицером, который уж верно не приказывал вам этого делать“. Они мне ответили: „Да они нас ругают на своем языке“ …Я дал им пол-экю — единственное средство усмирить их»[513], а затем спрятал англичан у себя на квартире. Положение придворного «бриллиантщика» и знакомство с половиной города помогли ювелиру. Однако он видел, как еще вчера дружелюбные люди сегодня готовы были кидаться на иностранцев с кулаками, а то и с «обнаженными саблями».
Екатерина подтверждала, что служивые были крайне озлоблены на все, что отдавало «немецким». «Ярость солдат против Петра III была чрезвычайна… После присяги… войскам… было позволено снова надеть их прежние мундиры; один из офицеров вздумал сорвать свой золотой знак и бросил его своему полку, думая, что они обратят его в деньги; они его с жадностью подхватили и, поймав собаку, повесили