уничтожается отныне навсегда, — говорилось в Манифесте, — а дела оной имеют быть взяты в Сенат, но за печатью к вечному забвению в архив положатся».
Трудно не оценить значение подобного указа. Не столько политическое, сколько нравственное. Он менял климат в обществе, открыто порицал доносительство, называл вещи своими именами. И хотя для усвоения урока потребовались годы стабильного, «кроткого», как тогда говорили, царствования, уважение монархом законов — все же шаг был сделан. «Ненавистное выражение, а именно „слово и дело“, не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем: не употреблять оного никому»[254].
Тем не менее донос по важным государственным преступлениям не уничтожался вовсе. Доноситель должен был обратиться «в ближайшее судебное место или к ближайшему же воинскому командиру». Сведения передавались письменно, за исключением тех случаев, когда доноситель был неграмотен. Если его рассказ оказывался ложью, доносителя два дня держали под арестом на хлебе и воде, затем отпускали. Подобной мягкости прежняя система не знала. Подчас в Тайной канцелярии содержались и истец, и оговоренный, и свидетели. Раз попав в тенета запутанного следствия, никто не мог поручиться, что выйдет потом на волю.
Однако политический сыск не упразднялся полностью. Персонал канцелярии переводился в особый департамент Сената с отделением в Москве[255]. Вместо самостоятельной Тайной канцелярии возникала подчиненная Сенату Тайная экспедиция. Ее создание провозглашалось, но в реальности она была сформирована уже после смерти Петра III. И вот здесь мы натыкаемся на очень важный факт, мимо которого пройти нельзя. При действующей Тайной канцелярии, каким бы отталкивающим и малоэффективным учреждением она ни была (большинство доносов, по мнению исследователей, совершалось в пьяном виде и имело целью сведение личных счетов[256]), Елизавета Петровна царствовала спокойно, а немногие попытки свергнуть ее постигла неудача. Петр III, упразднив систему, не удержался на троне более полугода. Крайне наивно полагать, будто монарх мог сохранить корону только при помощи репрессивного аппарата и доносительства. Но полицейский сектор — важная часть государственной машины. В том числе в виде тайной полиции, функции которой не совпадают с функциями полиции гражданской. Передавая дела ненавистной канцелярии в Сенат, Петр как будто понимал это и не прощался с тайным сыском вовсе. Но любая перестройка в жизни учреждения на время парализует его деятельность. Благодаря этому сложилась крайне благоприятная для заговорщиков ситуация. Мятеж против императора зрел почти открыто.
Однако сразу после провозглашения двух важнейших манифестов в обществе всколыхнулась волна благодарности к молодому государю, и Петру просто некого было опасаться. «Ныне все дела исполняются быстрее, нежели прежде, — доносил Кейт 26 января. — Император сам во все вникает и в большинстве случаев делает необходимые распоряжения, выслушав суждения департаментских начальников»[257].
Штелин не уставал умиляться на ученика: «Каждое утро он вставал в семь часов и во время одевания отдавал генерал- и флигель-адъютантам свои повеления на целый день. В 8 часов сидел в своем кабинете, и тогда к нему являлись с докладами сперва генерал-прокурор Сената, и так один за другим президенты Адмиралтейской и Военной коллегий: он разрешал и подписывал их доклады до 11 часов. Тогда отправлялся он на дворцовую площадь на смотр парада при смене гвардии, а оттуда в час к обеду. Почти каждый день по утрам приходила к нему в кабинет императрица, но к обеду никогда. При обеденном столе его участвовали… лица, с которыми он хотел подробно говорить» [258].
Описание Штелина выглядит настораживающе гладким. Что в нем опущено? Обратим внимание: Екатерина никогда не оставалась к обеду. По ее словам, муж вставал из-за стола «без ног» и «без языка». Это суждение подтверждается многими свидетелями. Например, А. Т. Болотовым, в тот момент полицейским чиновником, часто посещавшим дворец: «Не успеют бывало сесть за стол, как загремят рюмки и покалы и столь прилежно, что, ставши из-за стола, сделаются иногда все как маленькие ребяточки, и начнут шуметь, кричать, хохотать, говорить нескладицы и несообразности сущие… у иного наконец и сил не было выйтить и сесть в линею, а гренадеры выносили туда на руках своих»[259]. Это высказывание незаинтересованного лица мало чем отличается от слов пристрастного Бретейля, доносившего 18 января: «Император ведет самый постыдный образ жизни. Целые вечера просиживает он за трубкой и кружкой пива, иногда до пяти или шести часов утра, и почти всегда мертвецки пьян»[260].
Таким образом, во второй половине дня Петр работать уже не мог. Почти каждый вечер он посещал театр, потом уединялся с женщинами. А утром трудился с 8 до 11 — три часа. Затем два часа тратил на параде. Подобную работу сложно назвать «неутомимой». Следует признать, что распорядок дня, нарисованный профессором, изобилует белыми пятнами как раз там, где должна была бы помещаться негативная информация.
Однако без дополнительной «порции» времени, потраченного на государственные дела, невозможно объяснить интенсивный график работы правительства. Судя по числу законодательных актов, оно трудилось, как в лихорадке. Январь — 39 принятых законов, февраль — 23, март — 35, апрель — 32, май — 33, июнь 25[261]. А ведь были еще и устные распоряжения, и вал сугубо делопроизводственных бумаг, связанных с пожалованиями и решением имущественных вопросов. Казалось бы, такая нагрузка говорит сама за себя. Ведь Петр должен был хотя бы прочитывать то, что подписывал.
Ларчик открывался просто. Учрежденный в мае Совет при императоре получил право публиковать указы от имени Петра III[262]. Позволим себе предположить, что основной удар законодательной деятельности приняли на себя сановники, вошедшие в этот орган и еще прежде подготавливавшие для государя проекты реформ.
Сложилась любопытная ситуация: пьяным императора наблюдали только приближенные, а февральские благодеяния были налицо. «Так как все видели, как был неутомим этот молодой монарх в самых важных делах, — заключал Штелин, — как быстро и заботливо он действовал с утра и почти целый день в первые месяцы своего правления… то возлагали великую надежду на его царствование и все вообще полюбили его».
На таком фоне у Екатерины почти не оставалось шансов. Недаром в первое время она была крайне подавлена. На второй день царствования, когда ей сказали, что отправлены курьеры за ссыльными и в Берлин, она ответила только: «Дела поспешно идут»[263] .
Дела двигались действительно быстро, и вскоре картина резко изменилась. Император совершил искомый промах. Между первым и вторым знаменательными манифестами поместился сенатский указ 19 февраля о секуляризации церковных земель. Этот акт весьма осмотрительно исходил не от императора, а от высшего правительственного органа и как бы завершал начинание Елизаветы 1757 года.
Непосредственным разработчиком указа стал Глебов, которому не откажешь в политической осторожности. Он сумел не подставить имя государя под удар критики, а, напротив, прикрыть авторитетом благочестивой тетушки. Причем поместил закон в обрамлении двух важнейших актов, которыми Петр даровал подданным новые свободы, а не отнимал имущество. На волне общей благодарности указ не вызвал особых толков, ибо дело было далеко не новое и, как все понимали, неизбежное.
Церковь обладала большими земельными богатствами, на которые время от времени пытались посягнуть и Петр I, и Анна Иоанновна, и даже богобоязненная Елизавета. Благо поводы имелись в изобилии. С середины XVIII века монастырские крестьяне находились в беспрестанных волнениях и успешно действовали даже против правительственных войск. На снаряжение военных экспедиций против церковных крестьян тратились немалые средства. К концу царствования Елизаветы сложилась ситуация, когда самостоятельно удерживать за собой земли монастыри не могли, а правительство готово было этим воспользоваться. Истощенная казна требовала пополнения, особенно в годы Семилетней войны, когда содержание армии за границей влетало в копеечку.
30 сентября 1757 года Елизавета Петровна на заседании Конференции распорядилась: назначить в