Обмениваясь планами будущих преобразований, наши дамы пустились в весьма опасную игру. Первой свою оплошность заметила Екатерина. В случае ознакомления с ее рукописями третьего заинтересованного лица, например канцлера Воронцова, великой княгине грозили крупные неприятности. Она сама дала врагам материал, на основе которого можно было осуществить ее высылку. Поэтому, допустив неосторожный шаг, Екатерина испугалась.
«Несколько слов о моем писании, — обращалась она к Дашковой. — Послушайте, милая княгиня, я серьезно рассержусь на Вас, если Вы покажете кому-нибудь мою рукопись, исключительно Вам одной доверенную. На этот раз я не делаю исключения даже в Вашу пользу, особенно в силу того убеждения, что жизнь наша не в нашей воле. Вы знаете, как я верю Вашей искренности; скажите же мне по правде, неужели Вы с этой целью продержали мои листки целые три дня, что можно было прочесть не более как в полчаса. Пожалуйста, возвратите их мне немедленно, ибо я начинаю беспокоиться, зная по опыту, что в моем положении всякая безделица может породить самые неблагоприятные последствия»[190].
Рассуждения Екатерины о «разнице церкви и парламента», посланные Дашковой и с таким трудом возвращенные назад, не сохранились. Речь могла идти о нецелесообразности предоставления духовенству мест в гипотетическом парламенте, как это и произошло в Уложенной комиссии 1767 года, когда только две категории населения не получили возможности направить депутатов: крепостные крестьяне и священнослужители. Тогда правительство Екатерины II опасалось, что после секуляризации церковных земель обиженное духовенство попытается в Комиссии оказать подобной политике открытое сопротивление.
Орлов и Дашкова появились в окружении Екатерины почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Рюльер замечал: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица про себя сохраняла, и как они друг другу были неизвестны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож [против Петра]»[191].
То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чем не догадывался. Одна из часто мелькающих на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, наследник «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим.
«Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы… Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за… родственницами государыни». О ком говорил Петр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой.
И тут Дашкова подтолкнула беседу к крайне опасному вопросу. «Я никогда не слышала, — заявила она, — чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание…
— Вы еще ребенок, — ответил великий князь, — и не понимаете, что когда имеешь слабость не наказывать смертью людей, достойных ее, то неминуемо водворяются неповиновение и всевозможные беспорядки…
— Сознаюсь… что я действительно ничего в этом не понимаю, но я чувствую и знаю, что Ваше высочество забыли, что императрица, Ваша августейшая тетка, еще жива»[192].
Для мемуаристки диалог с Петром шел о смертной казни как юридическом феномене. А вот цесаревна поняла подоплеку брошенных мужем слов иначе. Недаром она на следующий день хвалила стойкость подруги и отзывалась о ней «самым лестным образом».
Обратим внимание на последний аккорд диалога с наследником: «Ваша августейшая тетка еще жива». То был солидарный вздох множества сердец. Дашкова высказала мнение собравшихся. С каждым днем здоровье Елизаветы становилось все хуже, она почти не выходила, и страх нового царствования проявлялся подданными уже открыто. Однако прежде, чем душа Елизаветы отлетела, вокруг ее постели разгорелся последний акт борьбы, связанный с наследованием престола. 23 июля 1761 года французский посол Луи-Огюст Бретейль сообщал в Париж: «Уже несколько дней назад императрица причинила всему двору особое беспокойство: у нее был истерический приступ и конвульсии, которые привели к потере сознания на несколько часов. Она пришла в себя, но лежит. Расстройство здоровья этой государыни очевидно»[193].
Всю осень 1761 года Елизавета провела в Царском Селе, с ней неотлучно находился только Иван Шувалов, который, как мог, утешал и ободрял больную возлюбленную. Наблюдатели отмечали, что дочь Петра «никогда не помирится с мыслью о смерти и не в состоянии будет подумать о каких-либо дальновидных соответствующих этому распоряжениях»[194] . А предстояло еще составить завещание.
К концу царствования отношения императрицы с племянником были безнадежно испорчены. Австрийский посол Мерси д’Аржанто писал: «Постоянное неудовольствие… причиняет ей поведение великого князя и его нерасположение к великой княгине, так что императрица уже три месяца не говорит с ним и не хочет иметь никаких сношений… Она попеременно предается страху, унынию и крайней подозрительности»[195]. В то же время все дипломаты обращали внимание на искреннюю любовь, которую августейшая бабушка проявляла к маленькому царевичу Павлу. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер отмечал «сильное неудовольствие государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с какой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах и под ее присмотром и должен был ее повсюду сопровождать. Его так отличали перед родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений»[196].
О планах передачи короны юному Павлу писали многие современники. Позднее Екатерина утверждала, будто августейшая свекровь намеревалась «взять сына его (Петра Федоровича. —
Скорее всего, умирающая и сама имела причины не доверять Екатерине. Вряд ли она была готова передать ей всю полноту власти. Шумахер справедливо замечал: «Я… нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну — право контролировать и утверждать [решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату». Забегая вперед скажем, что такое устройство как нельзя более отвечало устремлениям воспитателя царевича Павла Никиты Ивановича Панина, известного своими проектами ограничения самодержавия в пользу Сената и Государственного совета. «Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, — продолжал Шумахер, — которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде»[198].
Подобные убеждения были в дипломатических кругах общими. Составляя в 1759 году для парижского начальства «Мемуар» о России, Шарль де Эон утверждал: если Елизавета Петровна проживет достаточно долго, чтобы воспитать Павла, «то завещание будет не в пользу отца». Последний, по отзыву тайного агента, «лицом дурен и… не без сумасшедшинки». Что же касается Екатерины, то ее красота, таланты и образованность «омрачены только сердечными увлечениями». «Я верю в ее смелость, и, по суждению моему, у нее достанет характера предпринять смелое дело, не страшась грядущих последствий»[199].
Планы по передаче короны Павлу созрели в кругу Шуваловых. Кроткий фаворит и его двоюродные братья задолго до решающих событий начали оказывать Екатерине и Петру Федоровичу знаки внимания. Еще в июле 1758 года французский посланник Поль Лопиталь доносил в Париж: «Иван Шувалов полностью