полет. Еще есть возможность взлететь. А? Всегда еще есть возможность взлететь.
Рябили березы. Желтые и бурые листья на земле были мокры. По оврагу, петляя В прячась, крался ручей; в омутке под серой ольхой кружил жилистый, жухлый лист вверх черенком. В сеть высвеченных до серебристой белизны голых веток овражной черемухи было поймано серое небо. Оно там двигалось, билось, дышало.
Место было незнакомое. Виталий впервые в жизни заблудился в лесу. Не зря, видно, говаривали старые люди, что здесь «водит». И заблудился там, именно там, где водит, — и эта подвластность иным силам тоже значимой и, пожалуй, счастливой ношей легла рядом с его приобретениями. Он не боялся темноты в лесу, знал, что всегда найдет дорогу — надо только отдаться чувству пространства, которое ни разу еще не подводило. Но Виталий не спешил. Скрипнуло дерево. Он обернулся на звук. Была ясная и трезвая уверенность, что, если протянуть руку, в темном воздухе среди перепутанных веток черемухи и ольхи легко нащупать мокрую и холодную от росы ручку двери. Под углом в пятнадцать градусов.
Маски
От автора
Я пишу это не для того, чтобы рассказать о себе: «я» — это не я. И не надо так думать. Но за все остальное ручаюсь, невзирая на некоторый вымысел, без которого не бывает ни сказочного, ни реального.
И не для того, чтобы прославить Сидорова, хотя Сидоров, он — конечно. Но может быть и другой; просто Сидоров душевней.
Повесть эта — о любви, несмотря на то, что любовь почти не бывает — только стихи да песни.
Но оказался на земле — в промежуток как раз моего бытия — человек, глаза которого так легко меняют цвет и значение. И существование его — как оправдание моей жизни, что и она зачем-то нужна. И где бы, когда бы он ни пересек мой путь, сбиваясь с ноги оттого, что на него глядят, и морщась от недовольства собой, его имя всегда, всегда совпадает с моим, если даже у него разные имена и непохожие маски.
Вот о масках тоже.
Я хорошо знаю одного мастера масок, — он очень тихий. И потому многие полагают, что его нет. А как же нет — я сама его видела. И его коллекцию камней из Коктебеля. Если его нет, кто же тогда собрал коллекцию?
И последнее. Я люблю идти вперед, а назад не люблю: набьешь сумку продуктами — тяжело, — я ведь женщина; поэтому, если вы отнесетесь ко мне — как и я к вам — с доверием, давайте пойдем вместе. Но тогда вам придется помочь мне донести мою сумку.
Глава I
Над жизнью светило солнышко. И над деревянным домом в два этажа, каких тогда было полно, да и теперь немало в нашем огромном городе.
С железного козырька над крыльцом падали прозрачные капли и пробивали лунки в сером весеннем снегу. А там, под обледеневшим прозрачным снегом, шла едва различимая жизнь капель, красных камешков и песка. На это можно было глядеть, глядеть, глядеть…
Пока не выходила соседская Надька в вязаном капоре и фиолетовых штанах, торчащих из-под пальто.
— Бабка опять водки надралась, — хрипло сообщала Надька. И жизнь капель прекращалась.
— Она выйдет?
— Выйдет. Давай дразниться.
На втором этаже грохала дверь и скрипели, оседая, деревянные ступени. Иногда шаги учащались, и тогда стонали перила. Это значило, что бабка оступилась: чуть не упала.
Надька жестко щурила желтые глаза:
— У, ведьма. — И кричала: — Ведьма!
Бабка была где-то посреди лестницы. Шла молча.
— Кричи «ведьма», — просила Надька.
— Ведьма, — шепотом говорила я и отбегала от крыльца. Надька — за мной.
Здесь она начинала прыгать и задирать ноги.
— Давай, давай! — шептала в сторону, мне. — Чего стоить?
Я отходила еще дальше.
— Бабка-тряпка! — выкрикивала Надька, и по резкости ее движений я понимала: старуха уже вышла во двор. — Бабка дура, хвост надула! — без улыбки орала девчонка и все прыгала, превращаясь в сплошное фиолетовое мелькание. — Дура! Дура! — и кидала кусочками льда и — с упреком — мне: — Эх, ты!
Я на секунду поднимала глаза, чтобы взглянуть на оплывшее желтыми мешками, густо набеленное лицо, его обезьяньи тоскливые глаза.
…Особенно эта пудра, сквозь которую просвечивало желтое и водянистое.
Пьяная видела нас, но не замечала и не увертывалась от льдышек. Она была беззащитна и безобразна, как полураздавленная на дороге жаба: кошмар моего детства.
— Да ну ее, — говорила я Надьке. — Не надо!
— Надо, надо, — хрипло твердила Надька, и в глазах ее стояли слезы.
Старуха пересекала двор и стучала в крайнее окошко соседнего дома:
— Настя, глоточек! Настя!
На окно задергивалась штора. Старуха опускала голову и так же, не замечая нас, возвращалась домой. Надька набирала льдышки и, прячась за угол, швыряла, швыряла их в Настино окно.
Иногда дверь соседнего дома отворялась, и на крыльцо выходила красавица Настя.
— Это что же за семейка! — зычно выкликала она. Волосы ее были растрепаны, рукав халата оторван. Но все равно сразу все становилось похожим на театр от ее удивительной красоты. Она, не стыдясь слов, бранила старуху и ее сына, за которого вышла было замуж, да выгнала потом. А лицо ее и весь облик оставались прекрасными.
Отворялись двери, форточки. Затевалась перебранка.
Я бы не стала о Насте — подумаешь, Настя! — если бы однажды следом за ней не выбежал тоненький паренек лет восьми и не вцепился в рукав халата:
— Мамо?тшка, из надо?!
— Отвяжись, — повела она плечом. — Иди в комнату, Ян.
Но мы его уже увидели. В кожаной заграничной курточке, полубрючках, застегнутых под коленями, и в ярко-желтых, на толстой подошве ботинках, каких не было ни у кого. Да еще имя такое: Ян… Потом уже, несколько дней спустя, я разглядела его: глаза светлые, широко расставленные на коротконосом губастом лице.
Я тогда ничего еще не знала о себе — ведь было мне не больше семи. Но мгновенные симпатии и антипатии доступны даже детям. И ощущение радостной зависимости от другого — тоже.