Лида не взяла вещей. Она, эта Лида, не из сна, тоже, видно, не верила словам. Своим словам. Вернется. Вернется без зова.
Порыв ветра улегся. Успокоение. Свобода, вероятно, хотела ограничений…
Слишком долгим было соприкосновение двух разнородных металлов. Слишком.
Но куда деваются пришлые молекулы, когда диффузия прекращается?
Часть III. День жаворонка
Гл. XV. Вместе
Звонок в дверь был короткий, несмелый.
— Кто?
— Пустите погреться! Замерзли-от!
Виталии узнал не голос (сколько не слышал!), а манеру говорить — северную, где нет московского исчезновения окончаний (сам Виталий сказал бы что-то вроде «пустить»). А уж «замерзли-от» было для колориту. Это точно!
Распахнул дверь. Юрка! Тот стоял в светлой дубленке, блестящей нутриевой шапке набекрень, а из- за спины его выглядывал еще кто-то — маленький, в ушанке и в демисезонном елочкой пальто. (Неужели сынишка? А что? У меня Пашута не меньше.)
— Входите, входите!
Виталий потянул Юрку в комнату. Тот остановился посередке.
— Здравствуй, старик.
И мягко вложил в руку Виталия свою руку — широкую, горячую, очень телесную.
Глаза его смотрели горько и были влажны. И движения непривычно вкрадчивы. Он не то чтобы постарел за это время, но как-то осел, — может, из-за полноты. Из-за этой серо-розовой одутловатости и без того широкого лица. Юрка не был здесь никогда и теперь поглядывал на старые, Витальевой семьи еще, картины, на книги, несвежие обои. Он будто взвешивал что-то.
На широкой (общей?) тахте раскрытая книжка (какая?). Пыль на полке. (Что ж это? Руки у нее к дому не лежат?) Красные туфельки с перемычкой — не ее, маленькие (ребенок, значит, дочка).
— А… Где?..
— Нету, Юр.
— На работе?
— Не знаю. Тут такая история… Потом расскажу…
Юрий замер, будто споткнулся. Растерянно развел руками.
— А я… с собой… — И пошел в коридор. Оттуда послышалось его шмелиное гудение: — Ну, чего ты?
И в ответ шепот:
— Тесемки на шапке узлом завязались.
— О, горе мое! Подожди. Не крутись. Пошли.
И опять шепот:
— Дай волосы пригладить!
— Хватит, хватит! Юра тащил кого-то за руку, а тот упирался, прячась за его спиной.
Вот Юрий дернул руку, и на середину комнаты вылетел некто тощенький, в узких брючках под резиновые сапоги, в длинном и широком, как с чужого плеча, джемпере. Мальчишечья острая мордочка, коротко стриженные тускло-светлые волосы, из-под челки синие осколочки глаз, длинная, узкая улыбка, ушедшая в уголки рта… Существо поклонилось Виталию, не смущаясь, открыто поглядело в глаза. Потом протянуло руку:
— Она!
Виталий подержал эту тоненькую руку. (Она… он или она?..) И галантно придвинул кресло.
— Садитесь, пожалуйста.
Существо забралось на сиденье, положило руки на подлокотники и глядело, как примерное дитя в школе.
— Займись чем-нибудь, — сказал Юрий и сунул книгу по генетике, лежавшую на тахте.
Виталий хмыкнул, перегнулся и достал с полки толстый журнал.
— Лучше вот это.
А сам смотрел на Юрку. И ощущал на себе такой же взгляд: ведь это было уже замыкание круга, и, значит, непременный молчаливый вопрос к другому:
«Кто ты?»
«А ты?»
Виталий не дорос до этого. Нет! Ведь чтоб быть таким вот «никто», надо этого захотеть, как захотела Эмили Дикинсон, выбравшая почти полное отшельничество. А Юрка — в ярком свете юпитеров: пресса, интервью, «ваши творческие планы»… А чего пришел? Что-то, значит, стряслось. Не в картишки же сыграть? Не денег одолжить?
А Юрий, оттерев замерзшие руки и наглядевшись, начал, как в Крапивине, с важного:
— Тут ко мне старик приходил. Киноочерки пишет. Так он мне — не по делу, конечно: «Чем, говорит, утолишься?»
— Ну? — живо откликнулся Виталий.
— Я ему по совести сказал. Только так, обернул шутейно. Не знаю, как изложить тебе, чтоб того… без фанфаронства, — ведь ты теперь меня совсем не знаешь.
Виталий и правда не знал. Но обижать не хотел.
— Ты, Юрка, вроде бы не терял своего.
— Эх, сколько я терял!
— Отбрасывал, наверное?
— Да, пожалуй. Но больше терял, если честно, не для трёпу… Я к тебе вообще не для трёпу — за делом. Только вот подступиться как? Видишь ли, я когда-то прочитал у одного прекрасного режиссера: «Работа теперь совпадает со всей моей жизнью». Прочитал и запомнил, хоть и не понял тогда. И вот теперь завидую ему. Зверски. Не славе, не фильмам его, а вот этому «совпадает со всей…». Не скучно тебе? — И, не дожидаясь ответа, дальше: — Понимаешь, такое хочу работать, чтоб ни на что другое меня не осталось. Войти туда, в жизнь эту, в фильм, — и не выйти, коли потребуется ему. Вот так хочу. То есть что хочу! — нет мне дыхания, жизни нет без этакого. Пора, что ли, пришла? Время? Ведь я все как? Одной ногой влезу, другая торчит. Куски меня торчат из моего дела, из работы. Ну можно так, а? Одно принимаю, от другого с души воротит. Поверишь ли — у меня уже в третьем сценарии влюбленные прогуливаются по набережной. Мой сценарист водит их туда, как собак, право… Зачем? А затем, что опробовано уже. И — правдоподобно. Вот! Прав-до-по-доб-но. Я черкаю, конечно, не беру. Но ведь и вычеркнутое довлеет. Ты не сделал чего-то, ну, не донес, не убил, не… не знаю чего еще, — не подумал. Всерьез подумал. Намерился. Потом вычеркнул из головы эту задумку. А вот проверь — так ли ты подойдешь к тому, кого в мыслях убивал? Нет. Не так. Потому что довлеет. Если ты не подлец, конечно. И я