— Ну, тара какая-нибудь?
— А зачем?
— Возьми свои платки, салфетки, иконы…
Дверью она бухает, как пьяница в шалмане. Эта не простит. Какая дрянь, а? Прописка! В воздухе висит облачко ее пудры и непробиваемое:
«Реалии…»
«Антониони…»
«Феллини…»
Как она попала сюда? Брысь! Брысь! Он достает из шкафа бутылку, наливает коньяк в стакан.
— Будьте здоровы, Барсук, Нэла и иже с вами. Отмыться, отмыться!
Из почтового ящика, что на двери и обращен нутром в квартиру, торчит конверт. Адрес отпечатан типографски, на белой бумажке, приклеенной к синему полю. Деловое. Юрка читает небрежно. Какое-то там заседание. Какое-то… Нет, кажется, важное. Вот-вот! (Прерванная мысль застучала снова.) Тихо вернешь сценарий — пожмут плечами, зашепчутся; громко — раскол на своих и чужих. И чье-то сочувствие тоже. Это непременно:
— Уважаю, старик!
— Э, да ты человек!
— Давай пять.
На черта мне их рукопожатия? Нет, пожалуй, нужны. Тут может подвернуться достойная работа. А может, долгое ничего. Бойкот. Надо умненько выступить. А, черт с ним, с умом. Что я, дурак? Дурак? Тупица? Подлец?
Зал был полон и душен. И плавал в благодушии. Оттого слипались глаза. Как давно он не был на ристалищах! Как стойко не знал победителей! Впрочем, сориентироваться было легко.
— Необычайно свежий прием, найденный Василь Василичем в его последней работе… (По имени и отчеству непременно.)
— Новый фильм Василь Василича может служить образцом…
— Идейно-художественная ценность фильма «Свет»… (Все тот же В. В.!)
Но я видел этот фильм и знаю, что они врут. Что им даже не мерещится ничего такого. Просто В. В. сегодня победитель, законодатель и председатель (а может, ответственный секретарь).
Зал придремывал. Но не спал… Отнюдь. Потому что должно было знать своих победителей. Предстояла умственная работа: выявить из речей. Из всей этой мутноватой жидкости нечто должно было осесть, как наиболее весомое. Выпасть в осадок.
О буровских фильмах никто не говорил: они теперь шли гладко, но интереса не вызывали.
А кому, собственно, нужен ваш интерес, уважаемые киноработники? Меня смотрят миллионы людей и…
И ленивая мысль наткнулась на боль. В который раз!
Прислушался к речам. Опять хвалили В. В., но встал Володя Заев и сбивчиво заговорил о фильме, который положили на полку, и было видно, как дорог Заеву этот фильм, хотя и не работал на нем вовсе, а просто увидел. И следом кто-то еще — из молодых — о том же. С той же горячностью. Бурову страстно захотелось, чтоб о нем — вот так же и такие же. Захотелось, чтоб его «положили на полку», предали анафеме, но чтоб сам он знал, знал о себе!
Но тут вышел человек, который… как бы это половчее сказать? На нем было незримо означено, что он не поставил фильма, не написал сценария, ничего не снял, ворочая кинокамерой, и ничего не сыграл. Человек среднего роста, средней упитанности, средней степени одетости (но без вызова, как это бывает с «богемой»), — словом, весомый человек. А позади него (Буров просто замер) — огромная густо-лиловая тень. Человек самолюбиво выпрямился и начал говорить. Он еще не все понимал в сложном деле кино (это было заметно), но был оснащен документами и списками и потому точно знал, кто где расставлен на этой лесенке, на этой шахматной доске. Кто король, а кто пешка. Хотя и с пешкой был вежлив.
Юра Буров отвлекся от узнавания (неужели — он? Ведь там была предназначенность для битья, а вот — гляди ж ты! — вырвался) и заволновался совсем по другому поводу: сейчас назовет всех. А вдруг меня не назовет? Видал мои фильмы, помнит меня, а в списке лучших — нет. Нет! Середняк!
А тот называл имена четко и последовательно. Ах, он знал даже, кто за кем!
Как изменился! — думал Юрий, чуть успокаиваясь. Как уверился в себе. А все равно малолик. Не совсем безлик, во… Он, помнится, хотел стать личностью и при этом искал заручку («заручка» — значит: взявшись за чью-то ручку, чтоб кто-то вел!). И Юрка тогда согласился вести. А кто теперь? Кого теперь провожает до дому? Перед кем заискивает? И на кого — директору? Кто-то, видно, покрупней.
А малоликий Панин все говорил, расставляя на белых и черных квадратиках. А когда кончил, Юрий там не обнаружил себя. Раньше он все-таки стоял среди центральных пешек, под флагом «молодые» и еще «талантливое пополнение». Теперь выпал. Впрочем, этого следовало ожидать. Надо или сновать здесь, вращаться — тогда могут вспомнить в нужный момент. Или — делать настоящее. Показываться легче и эффективней: любой малоликий это любит.
Чтобы тут, в этой полудреме… Разве дело в заметности? А в чем? Прекрасное лесное болото — зеленое, сочное (осока), пахучее, зыбкое, полное своей неповторимой жизнью. Проплыла пиявка, мягкая, бархатная, с присосками, — красивая тварь. Проскакали наездники, нежно и зыбко касаясь глади легкими нитяными ножками; скривил по касательной к белым осклизлым корням жук-плавунец. И такая тишина — и не слышно, как лягушка поймала на раздвоенный клейкий язык золотистую муху, а дафнии… И тепло, тепло, и — испарения…
Юрий Матвеич понемногу соловел — сам подловил себя на этом: зачем выкликать? Зачем тревожить? Дрема — лучшее из состояний… «Я никто. А ты кто? Может, тоже никто? Тогда нас двое. Молчок!» Но ведь должны быть хотя бы двое. Кто-то должен радоваться делу рук твоих. А чему? Чему радоваться? Но я, что ли, виноват? Да. Я!
Нет, Буров не был смастерен для дремы. Его дух, его вполне конкретный разум противились. Он мог не ходить сюда, не касаться. Но раз уж явился!..
Он написал записочку. Она дошла, вызвала легкое недоумение в президиуме. Через какое-то время председатель назвал его фамилию. Юрий вздрогнул и пошел к трибуне. Совсем пустой. И остановился, глядя в зал.
Там были знакомые и даже родные лица, сопричастные одному делу. Ему ли глядеть сверху вниз. Да он сам только что проснулся, почти проглотив уже сценарий Барсука, — проснулся от боли в животе: отравился! Проснулся, чтобы выжить. Проснулся от боязни смерти.
— Вы знаете, — сказал он театрально тихо. И рассердился на себя: он все еще хотел завоевать их, то есть опять-таки подольститься. Нет! Нет вам, нет! И продолжил уже обычно, как говорят с собой: — Я, наверное, в сравнении с большинством из вас в привилегированном положении. У меня не плачут малые дети. Не понравлюсь, буду подвергнут остракизму — так ведь я умею землю пахать, на тракторе хорошо работаю, шофером опять же могу. У меня еще бабка в колхозе, пристроит в случае чего.
В зале немного зашевелились; кто-то хихикнул: «За что остракизму?»; кто-то выкрикнул: «О чём ты? Не темни!»
— Да. Так о чем я? Не о фильме В. В., который мне показался очень обычным. И вам так же. Иначе не было бы сказано «необычайно свежий прием». Иногда прилагательное убивает. Еще Мопассан, мир праху его, заметил, что сказать: «я тебя ОЧЕНЬ люблю, УЖАСНО люблю» — несравненно меньше, чем