лета 1819 года знаменитый эпизод о приключении Ратмира, попавшего в обитель двенадцати дев, мог восприниматься «немногими» друзьями как едкая пародия на «павловский плен» певца Людмилы, «изменившего» своей музе с младыми феями двора[165]:
Его встречают у ворот Девицы красные толпою; При шуме ласковых речей Он окружен; с него не сводят ни пленительных очей; <…> В чертоги входит хан младой, За ним отшельниц милый рой; <…> И брызжут хладные фонтаны; Разостлан роскошью ковер; На нем усталый хан ложится; Прозрачный пар над ним клубится; Потупя неги полный взор, Прелестные, полунагие, В заботе нежной и немой, Вкруг хана девы молодые Теснятся резвою толпой. <…> Восторгом витязь упоенный Уже забыл Людмилы пленной Недавно милые красы; Томится сладостным желаньем; Бродящий взор его блестит, И, полный страстным ожиданьем, Он тает сердцем, он горит. (Пушкин: IV, 53–54) Особый комизм этому описанию придает эротическое преображение («заземление») темы девственности Жуковского, постоянно обыгрываемой в переписке друзей поэта[166]. Следует заметить, что куртуазная поэзия певца Людмилы, обращенная к невинным грациям двора, была тогда в центре внимания Пушкина. Так, А. И. Тургенев писал в августе 1819 года о некоем «послании о Жуковском к павловским фрейлинам», которое Пушкин сочинял во время их совместной поездки в Павловск, «но еще не кончил» (ОА: 1, 296). Забавно, что этот визит друзей к «певцу Людмилы» начался с реального пробуждения поэта: «Мы разбудили Жуковского. Пушкин начал представлять обезьяну и собачью комедию и тешил нас до двух часов утра. Потом принялись мы читать новую литургию Жуковского <…> и панихиду его чижику графини Шуваловой <…>» и т. д. (ОА: I, 295).
Друзья поэта по-разному интерпретировали «павловский сон» Жуковского: уход от действительности, вялая мечтательность, забвение своей высокой миссии, отказ от политической злобы дня. Но пафос их призывов был общим: «Пробудись, Эндимион!»
6 Вяземский был прав. Политическая тема действительно исчезает в этот период из поэзии Жуковского. Практически отсутствует в ней и тема исторических воспоминаний, столь характерная для «павловской» «Славянки» 1815 года («великий ряд чудес; Борьба за честь; народ, покрытый блеском славным» и т. д [Жуковский: II, 22]). И это естественно как для эволюции поэтической историософии Жуковского, так и для «поздней» идеологии Марии Феодоровны. В «символической топографии» царской семьи Павловск с 1814 года воспринимался как место окончания эры Наполеоновских войн. Именно здесь состоялось знаменитое символическое представление по случаю триумфального возвращения домой Александра Благословенного — «одно из последних театрализованных празднеств, где зрители и участники сливались в общую картину» (Курбатов: 21– 22)[167]. История как бы завершилась в Розовом павильоне встречей Матери и Сына, некогда «предсказанной» Жуковским в послании к вдовствующей императрице:
Блаженный час; в виду героев бранных Прославленной склоняется главой Владыка-сын пред Матерью-Царицей, Да славу их любовь благотворит — И вкупе с Ним спасенный мир лежит Перед твоей священною десницей.[168] (Жуковский: I, 259) Настал вечный мир — золотой век. И естественно, что в стихотворениях поэта павловская земная обитель изображается как граничащая с небесной: еще мгновение — и преображение будет полным, воды Славянки сольются с отраженными в них небесами, «разрозненная семья» живых и ушедших воссоединится навеки. Сравните:
Не часто ли в величественный час Вечернего земли преображенья. Когда душа смятенная полна Пророчеством великого виденья И в беспредельное унесена… (Жуковский: II, 129) В зерцало ровного пруда Гляделось мирное светило, И в лоне чистых вод тогда Другое небо видно было, С такой же ясною луной, С такой же тихой красотой… (Жуковский: II, 201) Там тихо волны плещут, И трепетные блещут Сквозь тень лучи небес; Там что-то есть живое, Там что-то неземное За тайну занавес,