– Я вот зачем: надо это спрятать. Здесь воззвания штаба. Моей собственной работы, между прочим… Ты был когда-нибудь в типографии? Я вымазался там, как негр. Видишь ли, если положить их в столовой или в других комнатах, то до них доберутся мальчишки, наделают из них голубей, и может выйти скверная история. Я положу их здесь на подоконник, ладно?
– Положи.
– Это запас, тут их штук тридцать. Сегодня не моя очередь, на расклейку пойдут ребята из пятёрки Чужого. Я пойду их расклеивать завтра ночью. Хочешь посмотреть, как они выглядят? И повозился же я над ними!
– А чего в них особенного? Не видал я печатной бумаги?
Безайс вышел, крайне удивлённый. Но как только за ним затворилась дверь, Матвеев добрался до подоконника и вытащил из пачки лист толстой, шершавой бумаги. Он долго разглядывал его со смутной ревностью. Так это работал Безайс, – скажите пожалуйста!
Потом он вернулся к столу и снова налёг на повесть. Это и в самом деле хорошо помогало убивать время. Слова толпились перед ним, спеша и перебивая друг друга. Он не знал, какой будет конец, но это ему не мешало. Самое важное было то, что руки были заняты и цель стояла перед ним, как в прежние дни. «Надо только хорошенько поработать, а остальное придёт», – думал он.
За окном дымился бледный туманный день. Колючая ветка по-прежнему качалась, отбивая секунды. Зашёл Дмитрий Петрович, томясь каким-то новым анекдотом, но Матвеев безжалостно отделался от него. Потом, подобострастно изгибаясь, вошла полосатая кошка и села напротив, блестя зелёными глазами. Он терпел её несколько минут, но потом рассердился, бросил в неё коробкой спичек и громко сказал: «Дура!»
Повесть ему нравилась. На бумаге самые обычные слова становились особенными и приобретали какой-то новый вкус. Понемногу из их беспорядочной разноцветной груды слагался узор событий, людей, имён. Слова находили своё место и становились, выравниваясь, как в строю.
Он писал всё, что приходило в голову, без всякого плана. Ему казалось, что надо только придумать побольше героев и дать им какое-нибудь занятие, а уж потом они сами разберутся, что им делать. В творческом восторге он очерчивал людей, давал им внешность, привычки, заставлял их любить и ненавидеть друг друга. Для начала он женил одного рабочего на дочери фабриканта, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Она завивала волосы, поливала цветы и шёпотом рассказывала сплетни своему рыжему коту. Её отец ловил мух и отрывал у них крылья. Он был скопищем всех пороков – и Матвеев не мог думать о нем без отвращения.
Ему нравились сильные моменты, которые ужасали и подавляли воображение. Он не любил тихих, робких книг, в которых обыкновенные люди ходят и говорят обыкновенные слова. Ему хотелось придумать слова невиданной красоты, чтобы повесть гремела и сверкала ими. Пожар и кровь – вот что ему было надо. Тогда он устроил налёт на город и начал азартно убивать людей, своих и чужих – всех, поджёг город и взорвал водокачку. Бумага задымилась кровью, и перо нагрелось от горячих слов. Он перечитал написанное и бросил в повесть горсть многоточий и восклицательных знаков, чтобы оживить её и прибавить огня. Ложась спать, он самодовольно улыбался и думал, что день не прошёл даром.
Утром он, нечёсаный, заспанный, снова сел за стол и писал до обеда. Он работал изо всех сил, как ломовая лошадь, и дошёл до полного изнеможения. Безайс не заходил, и Матвеев был благодарен ему за это. Он старался не оглядываться и не думать ни о чём.
После обеда он, бродя по комнате, подошёл к окну и машинально вынул одно воззвание. Шрифт был неровный, и буквы ложились на бумагу кучами, как икра. Он прочёл его от начала до конца, потом перечитал снова. В конце крупно были набраны фразы:
«Пусть каждый возьмёт оружие и станет в ряды бойцов.
Да здравствует власть труда!
Смерть убийцам!»
Он положил прокламацию и отошёл от окна, как отравленный. Эти самые обыкновенные, давно знакомые слова ударили его в самое сердце: казалось, они были обращены прямо к нему.
И когда потом он взялся за повесть, ему стало ясно, что она никогда не будет написана. Он перечитал её, недоумевая, – неужели он сам написал это? В ней было столько покойников, что она походила на кладбище, на какую-то братскую могилу. Это не годилось. Оказалось, что писать гораздо труднее, чем он думал сначала. Он сам сделал своих героев, дал им дар слова и расставил их по местам, а потом они начали жить своей особой жизнью. Они рвались из-под его власти и все делали по-своему. Главный герой, коммунист, на одном решительном заседании, когда городу угрожали бандиты, встал и понёс такой вздор, что Матвееву стало неудобно за него. Он старался, чтобы все было как можно лучше, а между тем получалось совсем нехорошо.
Он отодвинул бумагу в сторону. Вся его повесть не стоила запятой в том воззвании, наспех кем-то написанном.
Александра Васильевна принесла охапку дров и затопила печь. Было темно; Матвеев, не зажигая лампы, перешёл к печке и целый час бессмысленно глядел на огонь. Это был конец, – ему начало казаться, что он и в самом деле никуда не годен.
Пахнуло холодом, будто кто-то открыл дверь. Огромная тишина вошла в комнату, и её дыхание шевелило волосы Матвеева. Лёд на стёклах был точно прозрачный мох. Прямо в окно смотрела круглая луна, и её неживой свет мешался с вздрагивающим отблеском печки, как на палитре смешиваются краски – голубая и красная. Тени бродили по стенам, как в брошенном доме.
Тогда Матвеев поднялся и стал терпеливо одеваться. В темноте, натыкаясь на мебель и вполголоса ругая всё, что попадалось на дороге, он отыскал шинель. Шапка куда-то девалась; он обшарил всю комнату, но она точно провалилась. Раз двадцать ему попадался под руки ботинок с левой ноги и довёл его почти до исступления. Он швырнул его в угол, потом ощупал каждый аршин комнаты, но через несколько минут его рука снова наткнулась на ботинок. Тогда он сел прямо на пол и вытер пот.
– Надо отдохнуть и подумать, – сказал он. – Спешить некуда, свободного времени у меня много – целые вагоны. Куда же она девалась, подлая?
Отдохнув, он снова взялся за поиски. Он отошёл к окну и оттуда начал правильную осаду, не пропуская ничего. Сначала он налетел головой на угол комода, а потом уронил зелёную вазу с ковылём, и она разбилась так громко, что он вздрогнул.
– Так я и знал, – прошептал он, трогая голову.
Через десять минут он нашёл шапку. Разумеется, она лежала на самом видном месте – на стуле. Он схватил её с чувством охотника, загнавшего наконец дичь.
Чтобы одеться, пришлось подойти к кровати, и там, держась одной рукой за спинку, он надел шинель и застегнул пуговицы. Потом он взял свёрток прокламаций и ведёрко клея, подошёл к двери, но вдруг остановился и засмеялся. Этого нельзя было оставить так. Он собрал со стола исписанные листы повести, подошёл к печке и с злорадным удовлетворением сунул бумагу в угли. Огонь исправил все: через минуту остался только шелестящий ломкий пепел. С облегчённым сердцем Матвеев вышел из комнаты.
В столовой никого не было. Он подошёл к другой двери и осторожно заглянул в неё. Александра Васильевна, стоя на коленях, раздевала младшего и вполголоса говорила ему неистощимую материнскую ложь о хороших мальчиках, которые не рвут брюк, любят пить рыбий жир и никогда не воруют сахар из буфета. «Переплётчики», подавленные сознанием своей испорченности, хмуро молчали.
Она раздевала их медленно, и Матвеев начал бояться, что придёт Безайс. Уложив мальчиков, она потушила огонь и вышла из комнаты. Он прижался к стене, и она прошла мимо, едва не задев его. Он подождал немного и затем быстро шмыгнул в прихожую. В сенях несколько минут он шарил рукой, отыскивая крючок, в смертельном страхе, что его накроют, и когда он почти решил уже, что все пропало, дверь бесшумно открылась. Он вышел на двор.
Будто целую вечность он не дышал свежим воздухом. Он впивал полной грудью этот густой отличный воздух, чувствуя, как согревается кровь и наполняет тело играющей силой. Слишком уж долго он валялся в кровати и пил лекарства. Надо было с самого начала кормить его мясом и выпускать на двор поглотать настоящего воздуха, – тогда, может быть, все пошло бы иначе.
На дворе лежали острые тени, чёрные, как сажа, и только края заборов, опушённые снегом, были очерчены узкой полоской света. Он открыл калитку и вышел, прижимая к груди тяжёлый свёрток. Улица