Помнится, тамошние проходимцы из службы проката заставили чистить салон».
Мативи посмотрел вокруг:
— Ну что, шарик голубой, опять я спас тебя от верной гибели? Право же, не стоит благодарности!
Мативи улыбнулся. Впервые за много дней.
КЕЙТ ВИЛЬГЕЛЬМ
Кровопускание
Я сижу в машине и ничего не вижу, кроме черной ночи снаружи и внутри: слышно только море, разбивающееся о скалы с яростным постоянством. Помню единственный раз, когда сюда выбиралась моя бабушка: ей не нравился шум волн. Она ворчала: «Неужто оно никогда не заткнется?» Не нравился ей и непрестанный ветер. «Хуже, чем в Канзасе», — сказала она тогда. Впервые попав на ее канзасскую ферму, я залюбовалась звездами, и она сочла это признаком скудоумия. Но я знала тогда, как знаю и сейчас, что в Канзасе звезд больше, чем на побережье Орегона. Бабушка и Уоррена считала скудоумным. Но то было давно, десять лет назад.
Наверно, мне напомнила о ней непроглядная темнота. Бабушка рассказывала, как росла в прериях, почти безлюдных тогда, о том, что ночью в них не было ни огонька и с тех пор она боится темноты. На мои уверения, что я не боюсь темноты, она бормотала: «Ты не знала темноты, детка. Ты еще не знала». Теперь я знаю.
Она, ворча, вышла из кухни в тот день, когда я привела Уоррена познакомиться с моими родными.
— Этот парень не так умен, как воображает, — сказала она. — Он даже банку открыть не умеет. Скудоумный он, вот что.
Я пошла на кухню и увидела, как тетя Джевель учит Уоррена пользоваться старой открывашкой. Он таких никогда не видел. Скудоумный. В тридцать лет он был доктором наук, преподавал в Орегонском университете и работал с Грегори Олхэмсом. Он отказался от других, более денежных мест ради возможности работать с Грегом, а мог бы попасть в Гарвард, Стэнфорд — куда угодно.
Начинается дождь, сонный монотонный перестук по крыше машины, и ветер поднимается, сперва шелестит в хвое, во вьющихся кленах, разросшихся на обрыве, где другой поросли не укорениться. Я очень устала.
Я приводила к себе Уоррена еще до женитьбы. Он мне позавидовал.
— Ты выросла в глуши! — сказал он — сам Уоррен рос в Бруклине.
— Ну, теперь ты здесь, — сказала я, — так что это уже не так важно, верно?
— Важно, — сказал он, окидывая взглядом океан, потом обернулся на деревья и наконец на домик- шале под нами, стоящий поперек узкой расщелины. Я провела в этом доме первые двенадцать лет жизни. — Важно, — повторил он. — У тебя в глазах то, чего у меня никогда не будет. В моих глазах шумные улицы, люди, здания и снова люди, еще люди, еще больше людей и еще больше машин, вечная гонка, вечный шум… — Он замолчал, к моей радости. В его голосе звучали боль, горечь. — Не знаю, что это было, и не хочу знать.
Грег Олдхэмс — виднейший специалист в гематологии, исследованиях крови. Он уже был знаменит, когда Уоррен стал с ним работать, а позже их с Уорреном работы попали в разряд тех, что журналисты величают легендарными. Поначалу, когда только познакомилась с Уорреном, я почти стыдилась своей специальности — средневековой литературы. «Зачем она нужна?» — думала я, сравнивая ее с важностью его темы.
Первое время Уоррен взволнованно, даже страстно рассказывал о своей работе, но потом замолчал. Я точно помню день, с которого это началось. На пятый день рождения Майка, пять лет назад. Уоррен опоздал на праздник, а когда вернулся домой — он был стариком.
Тогда я узнала, что можно состариться в один день. Майку исполнилось пять, Уоррену — сто.
Ветер становится сильнее, — может быть, надвигается буря. Когда пошел дождь, мне пришлось приподнять стекло с моей стороны, но, потянувшись к окну над пассажирским креслом, я обнаружила, что до сих пор не отстегнула ремень безопасности, а искать пряжку и отстегиваться показалось мне слишком тяжелой работой. Я расхохоталась, а потом расплакалась сквозь смех. Мне нет дела, если дождь промочит пассажирское кресло, но ветер громко свистит в узкую щель над самым ухом, и приходится решать, открыть окно пошире и промокнуть или закрыть совсем. Свиста мне не вытерпеть. Наконец я заставляю себя расстегнуть ремень, дотянувшись, открываю окно на той стороне и закрываю свое. Теперь мне слышны океан и дождь и даже ветер в листве. «Какое усилие!» — насмехаюсь я над собой, и все же мне приходится откинуться на спинку и передохнуть.
Здесь, над морем, я и сказала Уоррну: да, я выйду за него.
— Только без детей, — предупредил он. — В мире более чем достаточно детей.
Я отшатнулась от него, и мы уставились друг на друга.
— Но мне нужна семья, — сказала я через минуту. — По крайней мере один наш ребенок, с нашими генами. И можно усыновить одного или двоих.
В тот день мы ничего не решили. Вернулись в шале, звенели кастрюлями и сковородками, спорили, и я велела ему убраться с глаз долой и из моей жизни, а он сказал, что было бы преступлением привести в мир еще одного ребенка, и что я эгоистка, и что пресловутый материнский инстинкт — чисто культурная особенность, а я сказала, что долг таких, как мы, — обеспечить детям то, что мы сами получили: образование, любовь, заботу…
Это продолжалось до ночи, когда я выгнала его спать на диван, и на следующий день, когда я, разозлившись, выскочила из дому и пришла сюда разделить ярость с океаном. Он вышел за мной.
— Господи, — сказал он, — боже мой. Одного.
Два месяца спустя мы поженились, и я забеременела.
Когда Майку было два года, у него появилась старшая сестра, Сандра, трех с половиной лет, а еще через год — старший брат, Крис, пятилетний. Наша семья.
Майку было пять лет, когда все они одновременно заболели ветрянкой.
Однажды вечером Уоррен занимал их раскрасками, пока я готовила ужин.
— Почему ты раскрасил его зеленым? — спросил Крис.
— Потому что у него искусственная кровь.
— Почему?
— Потому что с его кровью кое-что было не так и пришлось ее выкачать и перелить ему искусственную.
Майк расплакался:
— А если и с нами так сделают?
— Еще чего! Не так уж ты болен. Всего-то несколько пятнышек на лице. Ты думаешь, это болезнь? А