— Я забыл свое прежнее имя. И не жалею об этом.

— А теперешнее?

Для чего оно мне? На пути освобождения от себя?

8

Думается, пришла пора поделиться с читателем моими личными впечатлениями о Мценском и о его записках. Не убоюсь признания: знакомство мое с этим человеком произошло не в кулуарах Дома писателей, не где-нибудь в очереди за колбасой и даже не в добровольном обществе собирателей винных этикеток. Случилось оно за городом, на бетонных плитах, коими вымощена дорога в ленинградский крематорий, на похоронах одного замечательного человека, подвижника во стане воинов, боровшихся за отрезвление «российского образа жизни» Геннадия Авдеевича Чичко, которому и сам я обязан если не жизнью, то заключительной ее стадией.

О самих похоронах — чуть позже. А сейчас — о герое повествования и о его бредовой писанине. То есть о Мценском и шествии.

Не станет вопиющим преувеличением даже тот факт, если я вдруг признаюсь, что никакого Мценского в природе вообще не существовало, что все это авторские «штучки», исчадия гордыни, мятежные пары, распирающие котел самоутверждения, и т. п. Однако не было Мценского — значит, был кто-то другой. Иванов, Петров, Сидоров. Носивший не блейзер, а свитерок или курточку. Писавший не клинические записки, а передовицы в школьную стенгазету. Но ведь был, был! И я с ним не только разговаривал, но и тихо плакал на пару там, в крематории, над гробом человека, пожелавшего избавить нас от добровольного самоистребления и, в свою очередь, не устоявшего под натиском бюрократической машины, завистников его феноменальному бескорыстию и всего остального, что не принимало его подвижнической миссии всерьез.

Я уже говорил, что с записками одного из своих пациентов ознакомил меня именно врач Геннадий Авдеевич Чичко. Он знал, что я собираю материал для повести, героем которой будет не просто бывший алкоголик, но человек, вместе с тем все еще мыслящий, однако мыслящий вследствие наркотической травмы несколько хаотически, хотя и восторженно, если не возвышенно.

Лет пятнадцать тому назад я и сам по просьбе Геннадия Авдеевича пытался «отразить на бумаге» свои болезненные ощущения, пережитые мной в состоянии белой горячки. Теперь-то я знаю: Геннадий Авдеевич применял метод самолечения, самовоскре-хцения. Полуразрушенный, отравленный мозг, будто подстреленная собака, должен был зализывать себе раны собственными силами, целить их своими же соками, будоражить, массировать этот мозг его же отмирающими функциями — то есть работой мысли. И, если я не ошибаюсь, в методе Чичко содержались не одни только благие намерения.

Записки Мценского зацепили меня вовсе не их литературными достоинствами. Меня поразило другое: а именно — сюжетное сходство видений, моих и Мценского. Не сговариваясь, он и я совершенно определенно заявили прежде всего о… дороге, о нескончаемом людском шествии на пространствах этой дороги. Помнится, вся разница наших изображений, обретенных в бреду, состояла в «оформлении»: моя дорога, со всем ее содержимым, уходила как бы в некий традиционный тоннель с искусственным освещением, а дорога Мценского оставалась под солнцем даже в ущелье, когда над ней нависали горы.

В записках Мценского гораздо больше, нежели о самой дороге, говорилось о веточке полыни, о неотвязном ее запахе, вызывающем у пациента лирические слезы умиления; было там и бесчисленное множество сентиментальных признаний в любви к родине, к матери-земле, а также — к своей жене, которую Мценский, по его словам, «погубил».

Дневники Мценского, а также опыт просмотра своих собственных видений заставили меня сосредоточиться в определенном направлении — в направлении шествия. А в итоге произошло как бы слияние Двух впечатлений, и тут же преобразование энергий, скажем, читательско-учительской интеллектуальной энергии — в писательскую. И как результат — «Записки пациента».

День выхода Викентия Валентиновича из больницы, тот необыкновенно-объемный, астрально длящийся день-действо, день-фестиваль, день-воскрешение из мертвых продолжает свое шествие в мироощущениях Мценского, и мне, взявшемуся определить и проследить его течение и долготу, ничего не остается, как продлить свои наблюдения, приумножив их с пристрастием единомышленника, а не с отстраненностью бытописателя.

Нет, вовсе не как преступника на место преступления тянуло Мценского посетить, навестить, проведать «хаты», гадюшники, забегаловки и прочие щели, где он в свое время вкушал, засаживал, торчал, балдел и отключался — ведь там, в этих щелях, жили не просто ханыги, напарники, кирюхи, но — мыслящие существа, с которыми он сообща погибал, принимал страдания, на глазах разрушался, плавился, изгибаясь, словно копеечная свечка, перед многоликим образом бытия. И вот теперь потянуло к ним, отпетым, жалким, жутким, но потянуло не просто пожалеть, сочувственно крякнуть, отчаянно улыбнуться вслед, из одной сигареты дымка хлебнуть перед смертью, но и как бы спасти кого-нибудь, увести, если не на покаяние, то на покой телесный, врачующий, отвлечь от гнетущей, порабощающей свободы Зеленого Дьявола, посулить надежду на встречу с добрым человеком, обладающим мягким голосом и теплым взглядом — Геннадием Авдеевичем Чичко, который пошепчет над ними свою антиалкогольную колыбельную, и они уснут, чтобы проснуться праведниками, пусть седыми, грешными, с исковерканными внутренностями, но уже — заслышавшими музыку милости.

Мценский хотел передать им спасительную новость как можно быстрей, прошептать ее на ушко или выкрикнуть, чтобы они в своих щелях не слишком-то отчаивались, ибо избавление возможно, выход есть, так как есть врач, который, принимая вас в кабинете или на лавочке в сквере, не посматривает украдкой на часы, не юлит, не ерзает, отвлекающими бумагами не шелестит, но, позабыв все на свете, и себя в том числе, старается как можно глубже проникнуть в вашу боль, скорбь, отчаяние, проникнуть, чтобы вместе с вами страдать, страдать, чтобы познать, познать, чтобы избавить вас от страданий — вас, себя, мир.

«Да, конечно, врачи тоже люди, тоже человеки, — размышлял Мценский, продвигаясь щелеобразной улочкой Репина после того, как побывал в доме, где жила одна из его преданнейших, истовых собутыльниц — Инга Фортунатова, ныне пациентка одной из клиник. — Они существа со своими изъянами и достоинствами. Хирург-виртуоз может оказаться бесстрастным себялюбцем или прожженным прагматиком, даже мздоимцем, циником; участковый врач-терапевт явится к вам в образе сонной и тучной женщины, уставшей от семьи, с обленившимся мозгом и кровоточащей обидой на своих коллег, на мужа, на судьбу. Невропатолог, „орудием производства“ которого является прежде всего слово, может оказаться разгильдяем и матерщинником».

Еще вчера в той же клинике, где с Викентием Валентиновичем, как с малым ребенком, нянчился Геннадий Авдеевич, смятенный учитель истории затаив дыхание наблюдал за одним таким разухабистым «медперсонажем», которого и врачом-то назвать язык не поворачивается. Помимо того, что «лепила» этот, где мог и когда мог, хаял метод Чичко, он и сам, деятель этот, наверняка был нездоров, нашпигован патологическими отклонениями: небось в одной клинике лечил, в другой сам лечился. Так вот он не просто покрикивал на сослуживцев, не просто презирал больных, окатывая всех уничтожающе-презрительным взглядом, — он еще и матерился просто-напросто. Правда, по-своему, своим, так сказать, методом. Но разве от этого легче кому? Речи его хулиганские были сконструированы таким образом, что ругательные слова из традиционных, расхожих заменял он на более-менее употребительные, причем из медицинского обихода, но интонация, с какой он произносил эти слова, оставалась гопницкой.

Этот врач, по фамилии Прохеркруст, все еще острил, иронизировал, пробавлялся мрачным юморком, хотя проживал уже на излете своей молодости: было ему где-то под сорок.

— Старая ты киста! — кричал он порой на уснувшую во время дежурства медсестру.

— Послушай, ты, грыжа в маринаде, — говорил он коллеге, допустившему некий промах.

Набор его ругательств сам по себе ничего нецензурного, непечатного не представлял, но интонация произносимого прямо-таки оскорбляла: дебил, клистир, свищ, трахома, выкидыш, кишка, жмурик, кондратий, анализ, маразматик, импотент, лишай, чесотка, жаба, недоносок, рожа, кила, чирей, бельмо, гомик и — одно из самых последних — спидер, производное от ужасного СПИДа.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату