обнаружить на поверхности дороги очередную пуговицу или стеклянный глаз.

Вообще-то старик Мешков мне нравился, и прежде всего — своей деловитостью. Деловитость, где бы и кем бы она ни проявлялась, всегда вызывает уважение, ибо успокаивает. Представьте себе: мир шатается, даже рушится, всеобщая паника и разброд, а на пеньке возле погибающего мира сидит человек и пришивает к своей гимнастерке подворотничок. И паникующее население земного шара, глядя на деловитого мужичка, постепенно успокаивается, приходит в себя. Раз человек чего-то там такое ковыряет иголочкой, — значит, жизнь продолжается, и вибрировать людям вовсе ни к чему.

Во всяком случае, на меня старик Мешков в условиях шествия действовал умиротворяюще, расставаться с ним не хотелось; кстати, можно было спросить Евлампия Никодимыча, не он ли в девятьсот восемнадцатом ставил к стенке авантюриста Суржикова, по кличке Лукавый? Но я все ж таки промолчал. Старик наверняка пустился бы в подробные воспоминания, не преминув поведать о том, как его зарезали московские врачи, о чем я неоднократно слышал. Стоит ли разочаровываться в полезном?

Аристарх Беззаветный продолжал рифмовать «тиранию» с «гипертонией», когда человек, напоминающий бродячий зоопарк, поинтересовался у стихотворца, стягивая взъерошенные дятлом волосы чем-то натуральным вроде мочала:

— Сударь, если не ошибаюсь, имею честь видеть перед собой в вашем лице менестреля?

— Ну зачем же столь торжественно? Сочиняю по силе возможности. Думаете, от нечего делать забавляюсь? Крест несу, страдаю манией. Теперь-то уж ясно. Сочетаю слова, разобщаю мысли. Вношу смуту в умы.

— Нынче этих бардов развелось — десятками тысяч собираются, — пожелал вставить слово ответственный работник. — Не знаю, как там у вас, в Скандинавии, зато уж у нас, в Советском Союзе, менестрелей этих, как собак нерезанных развелось. Раньше Дома культуры им для сходок предоставляли, затем они на природу подались, на колхозных полях и лугах начали собираться, а нынче в прикаспийские степи подались. Соберутся и поют, кто во что горазд. И что удивительно: каждый норовит выступить, то есть все без исключения. Демократия у них, видите ли! А кто такой бард, если со всей откровенностью? Диссидент, вот он кто. Потенциальный. И на кой он ляд сдался обществу, если общество, к примеру, занято решением продовольственной программы? Не говорю уж о перестройке, которую там затеяли наши умники… Все уши прожужжали! Да меня от этого слова не просто воротит — челюсти не разжимаются у меня от этого ихнего термина! И мозги сводит.

— Ну, что же вы заткнулись? Продолжайте высказываться. Здесь можно. Гласность тут — категория постоянная, — съехидничал Аристарх. — Депутат называется! Едва отлучили от власти — и задребезжал языком. Барды ему не нравятся. Перемены не по нутру. Небось с тепленького креслица сковырнули, вот и защебетал. Не обращайте внимания, товарищ иностранец, это все детали, — улыбнулся Беззаветный волосатому викингу. — Наша страна молодая. Вы, должно быть, и не слыхали о такой. Сколько вам лет, извините за прямолинейность?

— Двадцать девять. И это много. Ибо двадцать из них я размышлял и в своих размышлениях зашел слишком далеко. Боги меня хотели отлучить от вредных размышлений. Однажды, когда я стоял под высоким деревом, молния поразила меня, мой мозг. Она вонзилась вот сюда, — показал он на копеечного размера плешь, на которую постоянно замахивался дятел. — Но я не смирился… И вот уже пятьсот лет размышляю здесь. Сомневаюсь, в сущности, а не ищу смысл. Бесконечная череда сомнений.

— Пятьсот лет! — воскликнул я неосторожно, и так как долгое время молчал, то многие из путников обратили на меня внимание. — Простите, но отчего же так медленно размышляли? Почему так долго продвигались в размышлениях, ну и… по дороге? Все говорят, будто скоро развилка. Вон возле тех гор. А вы пятьсот лет идете! Я и года не прошел, а уже тоскую по дому.

— Это пройдет. Отвыкнете. Я уже не помню своей отчизны. Только скалы, и вода меж этих скал блистает… сквозь годы.

— Это фьерды или фиорды — не знаю, как там у вас произносится это слово? — щегольнул Аристарх «незнанием» эрудита.

— Фь-о-орды… — задумчиво повторил птичник, как бы вспоминая нечто, и, мотнув головой, продолжал — Нет, ничего не помню. Вышло из меня все это… Все эти частности. А долго так иду оттого, что постоянно возвращаюсь в своих размышлениях на эту дорогу, на ее неуловимое направление. Куда она ведет? — вот что меня мучает постоянно. И потому все время иду как бы по окружности. Вокруг жизни своей!

— Вокруг земли, по экватору? Вы это хотели сказать? — довольно развязно осведомился у скандинава Аристарх Беззаветный.

— Вокруг жизни. Вокруг ее смысла. Вокруг всех этих вечных истин, поедающих душевный покой.

— И что же? — поинтересовался депутат райсовета. — К какому выводу пришли, столь долго размышляя?

— Ни к выводу, ни к выходу я так и не пришел. Потому и вращаюсь. Мне уже объясняли не однажды там, у горы, что вращения мои не бесконечны. Страсть к размышлениям рано или поздно поутихнет. И утолить эту жажду можно только смирением и просветлением (в отличие от просвещения!), признав не собственное фиаско, но всеобщий абсолют любви. Не безразличием к себе самому надлежит проникнуться, но кротостью. Проявить к себе настолько сильное внимание, что как бы и вовсе забыть о себе.

— Короче говоря, необходимо перестроиться, признать свои ошибки… — продолжал наседать на блондина, одержимого размышлениями, бывший бюрократ. — Или умом повредиться, сойти с ума, чтобы сойти с круга?! И далее двигаться в заданном направлении?

— Почему в заданном? В неизбежном. К очищению, к абсолютной свободе, — как нечто само собой разумеющееся, перечислял «вечный мыслитель».

— Что вы перед ним расстилаетесь? — ревниво придвинулся к иностранцу разгоряченный «внутренними противоречиями» стихотворец. — Да он же, этот чинуша, тем очищающим путем и миллиметра по жизни не прошел! Слыхали — «в заданном направлении»? Самостоятельно такой шагу не шагнет! От таких деятелей, дай им волю, не только их колхоз или район — весь мир в упадок придет, в непролазную скучищу все канет!

— Нельзя ли потише, товарищи?! — громким шепотом не попросил — потребовал изможденный, аскетического обличья человек в защитного цвета гимнастерке и в темных, костюмных брючатах, имеющих две очкообразные серые заплаты в районе неотчетливых ягодиц. — Необходимо сосредоточиться. Подвергнуть себя беспощадной чистке. Отделить убеждения от побуждений. Весь мир затаил дыхание перед глобальными переменами, идущими, как светило, с востока на запад. А вы, извиняюсь, базарите… — и, не сказав больше ни слова, шепча подошвами тяжелых солдатских ботинок, монотонной, озабоченной поступью — руки одна в другой на пояснице, — устремился к намеченной цели.

— Во! — восторженно воздел перст Аристарх Беззаветный, первым пришедший в себя после укоризненного замечания тощего человека. — Уважаю! Видели дырочку на его гимнастерке, возле сердца! Думаете — от ордена? От пули! Заметная личность. Нужно будет стихи ему посвятить. Встречал его на дороге неоднократно. В глаза бросается. Истовостью своей. С тридцать седьмого года вот так, не меняя осанки, идет. Руки за спиной. Вроде как под конвоем — и все ж таки независимо шагает. Его тут многие побаиваются. И уважают. Убежденный товарищ. Из пламенных. Не чета каким-нибудь бюрократам пузатеньким! Конечно, и он маньяк, но маньяк бескорыстный. Дитя революции, а не служебного кресла. Я бы таких к лику подвижников причислял! Чем не святые? К тому же мученик натуральный, полновесный. При царе Николае каторгу отбывал. Потом, в гражданскую, беляки его на кресте распинали. Правда, не гвоздями, а всего лишь колючей проволокой на крестовину примотали. Сняли его ночью две местные старухи из верующих. Не столько лечили, сколько молились на него потом. До прихода красных. Затем он к немцам в плен попал. Далее — ко-миссарил. Директором завода был. Военным атташе в панской Польше. Потом, при «отце и учителе», на Колыме парился. Долину смерти осваивал. Там и прикончил его один охранник-садист. Бросил он товарищу Февральскому (это у него псевдоним такой, партийная кличка — Февральский), бросил ему охранник под ноги красную десятку с портретом Ленина, червонец бумажный, одним словом, и говорит: подними, контра, не то за непочтение к вождю спишу тебя с лица земли, как гниду паршивую! Тогда подумал товарищ Февральский с минуту и решил поднять, потому как — Ленин изображен. А попка тот, охранник, вторично — шварк! — красненькую оземь. «Поднимай, вражья сила!» А «вражья сила» не поднимает больше, не желает унижаться. Стоят они так и смотрят друг на друга.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату