многие пожилые эмигранты иногда говорят о своих трудностях, жалуются. Но не было ни одного, кто бы хотел туда, назад. Это не значит, что я сомневаюсь в сообщениях советской печати о многих, кому на Западе жить невыносимо трудно и кто просит советское правительство разрешить вернуться. Конечно, такие есть, но мне не попадались. Зато многие говорят, что есть эмигрантский сон из категории самых страшных, когда человек переживает кошмар возвращения и просыпается в холодном поту. Мне такие еще не снились. Но ощущение сжимающейся шагреневой кожи, стука часов, отсчитывающих мое время, я ощущаю внутри себя все резче и резче.

Вечером сын и невестка едут к себе, и моя младшая, здесь родившаяся внучка говорит: «Давай поцелуемся». А я думаю: «Сколько еще таких вечеров?» Утром старшие идут в школу, говорят, что будут делать днем — то баскетбол, то урок русского языка. «Сколько раз утром при мне они уйдут в школу?» — уже колотится вопрос у меня где-то внутри. И как всегда, когда человеку страшно, подымается там, где-то в тебе, этот неопределенный и тревожный холодок. Скоро.

Уже прошло в пять раз больше дней и ночей здесь, чем мне их осталось. Уже мы знаем, что 23 мая мы отвели на прощание со всеми, кто захочет прийти или приехать со мной проститься.

Уже я составляю список, что купить. Уже Андрюша написал мне в своей открытке от 25 марта в шутку и всерьез задание в песенно-стиховом ладе: «Смилуйся, государыня рыбка! Купи мне домашние джинсы, старые-то совсем развалились. И еще просторную куртку, я и в красной хожу не вылезая. И еще что Бог на душу положит. Он тебе дурного не подкинет». Уже я думаю, когда будет в последний раз Вашингтон, когда Нью-Йорк. Уже! уже! уже! И почти не остается никаких «еще».

На днях в Нью-Йорке — мы ехали в такси, шофер сказал по-русски: «А я из Минска». Я за него ухватилась, стала расспрашивать, да так активно, что он поначалу спросил: «А вы случайно не из ГБ?» Потом поверил, что нет, не оттуда, а к концу разговора вдруг: «А вы не жена Сахарова?» Ему понадобился получасовой нью-йоркский путь, чтобы признать меня, но рассказал он о себе много. Уже около пяти лет здесь, купил лицензию, платит за нее проценты в банк, скоро кончит выплачивать долг. Приехал без языка, теперь справляется (а мужику больше пятидесяти). Всю жизнь — там и здесь — за баранкой. Говорит: «Русский народ хороший, ах, какой хороший народ» (он, между прочим, еврей). Но «Америка страна — лучше не бывает. Все неправда, что нет работы, надо только захотеть, и помогут, и работа будет. А изобилие какое, а свобода». И под конец этой речи: «Ну, как я мог, старый еврей из Минска, думать, что побываю и в Канаде, и во Флориде, и в Испании, и в Израиле». Так вот. Свобода.

Мы распрощались. Я приехала на ланч в газету «Нью-Йорк тайме». Ланч давал издатель. Это было очень красиво. Красивая комната, красивый стол, цветы. Теперь каюсь: узрев эту красоту, я забоялась, что ею и кончится дело — красотой и едой. Но, оказалось, я ошиблась: и красота была, и еда прекрасная, но, главное, разговор был серьезный. Это такое редкое явление в моей американской жизни, что меня ничуть не раздражало, что разговор шел за едой. Тут об Андрее знали, и пустых вопросов не было — все со смыслом. Но было чуть смешно — мне внутри. Снаружи я была вполне серьезна.

За столом нас было 12 человек — все кавалеры, дама одна я. Меня все время подмывало сказать, что я как Фурцева в политбюро. В довершение этого сходства (оно, конечно, только для меня) я вспомнила, как однажды видела Фурцеву совсем близко. Она открывала выставку в Доме писателей — выставлялся впервые в СССР Рокуэлл Кент. И была она в серо-голубом костюме. Мне тогда до смерти захотелось такой же, но все эти годы как-то было не до костюмчика. А тут дети, Алешка с Лизой, мне на день рождения подарили — серо-голубой, совсем как у члена политбюро на том вернисаже. Нет, даже лучше.

Только меня все грызло воспоминание о том таксисте. «Свобода». Свобода идти куда хочу. Думать, что хочу, я всегда свободна, но вот идти? Или не идти. Да, совсем как «быть или не быть». Ведь я все знаю, что меня ждет там, — я не о внешнем. Не о том, что надо ходить на отметки и после восьми вечера быть дома, не о том, что, кроме Андрея, ни с кем нельзя ни слова, что меня мутит от этого чужого и чуждого мне города. И две великие русские реки не спасают его для меня. Может, если б не в ссылку и без унижений, без тараканов, выбегающих из писем, то и понравился бы, но — «насильно мил не будешь», и он мне не мил, ох, как не мил.

И вот я имею свободу ехать или не ехать туда — свободу выбора. У меня, между прочим, уникальный для диссидента опыт со свободой выбора: я столько раз была за границей и ни разу не осталась. Каждый раз было так трудно возвращаться. Ведь на самом деле все наоборот: заграница — это там, и оттуда, бывает, не дозовешься, не докричишься, и никто не услышит. Все разы, что я возвращалась (это началось с 1960 года), уже при пересечении границы и сразу за ней на душу падает такой тяжкий туман, такой мрак, что невозможно объяснить. Раньше всегда я возвращалась к полной большой семье: и муж, и мама, и дети, — возвращалась в свой дом, домой, а все равно было тяжко, тяжело неописуемо. Это неизъяснимое чувство, что нет свободы «идти куда захочешь», сковывает, связывает тебя и душевно, и физически. Только неимоверными усилиями воли заставляешь себя снова учиться дышать без воздуха, делать свое рутинное повседневное дело. Постепенно будни возвращают тебя к жизни, они лечат. Но это трудное лечение. И пережить, перенести это очень трудно. Мне с каждым разом становилось все трудней там за границей, за той границей. Уменьшалась семья, здесь оказалась дочь с детьми, потом сын, его старшая дочка, мама. Росла семья тут — приехала Лиза, родилась младшенькая. Все более пусто становилось там.

Теперь там нет дома — одни стены от некогда всеми нами любимого. Осталось — чужой город, чужая квартира, наполненная чужой казенной мебелью, неисчислимая свора охранников, как собаки на одной сворке. Да камеры, направленные на нас постоянно. И за всем этим Андрей — один, без меня грустящий, со мной счастливый и спокойный. Ладно. Как-нибудь переживем еще одну депрессию, как-нибудь справимся!

Помните, я писала о рождественском рассказе? Все у меня для него подходит. Болела, умирала, Андрюшка так мучился, и так его мучили. Все обошлось. Я приехала, меня лечили, трудно было очень, но отошло. Случилось чудо: то ходила с нитроглицерином в ладошке — по 25 в сутки; теперь бывают дни — вообще забываю, что такой есть. Увидела, обняла маму. Внуки прелестные. Дети — ну, за этим стоит тысяча проблем — как у всех: «маленькие детки спать не дают, большие — сам не уснешь». Но это нормально, обыкновенно — свободный выбор: или спокойная жизнь, или дети. В общем, у меня есть все для рождественского рассказа.

Теперь нужен только счастливый конец, а я его не могу придумать. До этого места все писалось легко, просто, как домашний разговор на кухне. Я смотрю, что и американцы потихоньку из своих «ливинг- рум» и гостиных перебираются на кухню. Или еще нет? Тогда зачем же им большие кухни? Книга писалась легко, без какого-либо сопротивления, так просто, что, наверно, не стоит называть эти листки книгой. Сейчас даже жалко ставить точку, и жаль очень, что нет времени прибрать, достроить как-то. Надо просить за это прощения у читателя. Да еще надо просить прощения, что эта книга никак не диссидентская. Я всегда всем говорила: «Я не диссидент, я просто я». Надеюсь, теперь убедились?

Но где же взять счастливый конец? Может, он в том, что мы с Андрюшей остаемся вместе. И что там, за границей, которая нас отделяет от мира и всех вас, дорогие близкие, наша семья и друзья, мы остаемся свободными быть каждый самим собой.

Послесловие

Благодаренье Богу — ты свободен — В России, в Болдине, в карантине… (Д. Самойлов)

Я не хочу писать это послесловие. Теперь, когда Андрея нет, меня вообще не интересует эта книга.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату