и демонизировать тех людей, которых раньше считали друзьями. Короче говоря, в почву, на которой строилась общая жизнь, посеяны семена взаимной паранойи»61. Доказывая, что нынешняя самоидентификация не уходит корнями в далекое прошлое, не восходит к вражде, имевшей место издавна, а является следствием современных событий, Игнатьефф указывает на то, что распад союзного государства Югославия привел к неуверенности его граждан относительно их будущего. Они обратили свои симпатии к таким политическим авантюристам, как Слободан Милошевич, которые видели в национальной самоидентификации рычаг применения силы и способ отвлечения внимания от нарастающего экономического кризиса на Балканах. Игнатьефф также признает, что на протяжении долгого времени власть и привилегии на Балканах распределялись по этническим каналам, что может служить объяснением причин взаимного недоверия и неприязни между народами бывшей Югославии. Игнатьефф писал: «Сообщества страха рождались в недрах сообществ интересов», и результатом явился страх этнического характера62.
Однако наряду с политическим анализом Игнатьеффа (или в его основе) существует другая, значительно менее политически окрашенная история, могущая служить близкой параллелью рассуждениям Хантингтона, равно как и Шкляр. Одним из первых ключей к выводам Игнатьеффа является его обращение к библейской истории Каина и Авеля. Хотя Каин был земледельцем, а Авель пастухом, братья были едины до тех пор, пока Бог решил — без всякой видимой причины — избрать Авеля и удостоить его своего благословения. Разгневанный этим произвольным предпочтением, Каин убил Авеля. По мнению Игнатьеффа (как и Гуревича), история Каина и Авеля иллюстрирует полную бессмысленность вражды между людьми, между которыми существует так мало различий63. Упоминания о Каине и Авеле характерны для деполитизированных, внеисторических рассуждений Игнатьеффа и Гуревича об этническом терроре. В общем-то, они могли бы обратиться к другим примерам братоубийства, описанным в Книге Бытия, где источником взаимной ненависти братьев не было ни своеволие, ни влияние потусторонних сил. Скажем, в истории Исава и Иакова или в истории Иосифа и его одиннадцати братьев отцы — в большей степени, нежели Бог, — принимали решения в пользу одного сына, что влекло ненависть к нему других сыновей. Здесь ненависть и конфликт порождались тем, что в Декларации независимости было названо «длинной цепочкой злоупотреблений»; они не представляются нам ни загадочными, ни теологически обусловленными, как в рассказе о Каине и Авеле. В случаях Исава и Иакова или Иосифа и его братьев ненависть не зиждилась ни на сходстве, ни на различиях между братьями; ее основой было их неравенство. Игнатьефф и Гуревич могли бы провести более обусловленный анализ конфликтов в Руанде и на Балканах, обозначив в качестве источников насилия и террора долговременную несправедливость и стремление к мести за накопленные обиды. Но Игнатьеффа и Гуревича не интересовали история и политика. Гуревич сделал беглый пятнадцатистраничный экскурс (в книге из 350 страниц) в столетнюю историю европейского колониализма и в результате пришел к выводу, что геноцид в Руанде разжигала «идея», которая была «возможно, преступной и объективно очень глупой». На Игнатьеффа исторические и политические свидетельства повлияли еще меньше: он посвятил им меньше десяти страниц64.
Характеризуя мифические аналогии и политическую бессодержательность этнической вражды, Игнатьефф, подобно Хантингтону, обращается к смешению психологических факторов и итогов размышлений по поводу опасностей, представляемых современностью. Вспоминая о теории «нарциссизма минимальных различий» Фрейда, Игнатьефф вопрошает: почему небольшие различия между людьми так часто «сопровождаются такой колоссальной тревогой»? «Отчего это минимальное различие становится отчуждающим и
Изображая террор как производное от культуры и душевного состояния человека, Хантингтон, Игнатьефф и другие авторы, как, например, Роберт Каплан, откликнулись на императив, который требовал увидеть в терроре столь идеальное политическое основание. Террор, согласно их интерпретации, остается вторжением в политику. Он не порождается требованиями политики или конфликтами, которые так часто возникают по политическим соображениям. Он стоит вне политики. По словам Каплана, в старой Европе «не существовало „политики“ в том смысле, в каком мы можем его понимать, равно как и сегодня все меньше и меньше „политики“ наблюдается в Либерии, Сьерра-Леоне, Сомали, Шри-Ланке, на Балканах, Кавказе и в ряде других регионов»66. Эти авторы также не замедлили указать на то, что военные интервенции стран Запада, предпринятые с целью положить конец этническим чисткам, могут также принести пользу и внутри этих стран. Благодаря им возрождается ослабевающий боевой дух Запада. Вот что говорит Игнатьефф: «Когда политика [на Балканах или в иных неспокойных регионах мира] определяется моральными соображениями, ею часто движет нарциссизм. Мы вмешались не только для того, чтобы помочь другим, но и чтобы спасти себя, точнее, наш образ защитников универсальных ценностей. Мы хотели показать, что Запад что-то „значит“. Этот воображаемый Запад, этот нарцистический образ нас самих воплотился, по нашим представлениям, в многонациональной, многоконфессиональной Боснии» [67]. По мнению Игнатьеффа, этот моральный подъем и обновление на самом Западе тесно связаны деятельностью либералов, считавшихся скомпрометированными начиная с 1960-х годов. Как он отмечает, военные налеты на Боснию становились «театром перемещений», когда политическая воля, которая могла быть направлена на защиту многонационального общества внутри страны, направлялась на защиту мифической многокультурности далеко за ее пределами. Босния стала последней
Либералы не в первый раз обращают свои взоры к отсталым режимам за рубежом, чтобы скомпенсировать глохнущие темпы общественного развития. Еще в 1792 году во Франции жирондисты, т. е. либералы тех дней, почувствовали, что их революция захлебывается. Тогда они обратились к давно угнетенным народам, жившим за восточными границами Франции, и решили экспортировать прогресс. Очень скоро они объявили войну Австрии. А Робеспьер, которого так часто критикуют как палача-утописта, обратился к своим деморализованным товарищам с прозорливым предостережением: «Никто не любит вооруженных миссионеров»69. Подобная ситуация сложилась в 1941 году в Америке, когда возрождающаяся Республиканская партия поставила под угрозу американскую либеральную программу. Один из идеологов «нового курса», Рексфорд Тагуэлл, решил, что отныне он лишился возможности проводить эксперименты в метрополии. Тогда он собрал чемоданы и отправился в Пуэрто-Рико, рассчитывая осуществить в этом островном колониальном владении те реформы, которые не мог проводить на родине70.
Если Игнатьефф и его либеральные единомышленники усматривали в этнических чистках повод для прогрессивного обновления, то Каплан и его сторонники видят в них шанс для обновления консервативного. Они считают, что новое поколение имперских воителей могло бы вывести Запад из состояния культурной серости и благодушия. Эти воины (скорее язычники, нежели буржуа, движимые