распад личности вместо гражданской бдительности. 11 сентября — еще не конец истории. Как спасительный страх Адама и Евы, это лишь начало2.
Это книга о страхе, в особенности в его отношении к современной политике. Под политическим страхом я подразумеваю переживание людьми возможности определенного ущерба их коллективному благополучию — боязнь терроризма, паника в результате роста преступности, тревога из-за упадка нравственности — или же запугивание людей властями либо отдельными группами. Что же превращает оба типа страха скорее в политический, чем в индивидуальный страх? То, что они зарождаются в обществе либо несут общественные последствия.
Такие индивидуальные страхи, как, например, мой страх полетов или ваша боязнь пауков, — артефакты нашей собственной психологии и нашего опыта, имеющие слабое воздействие на других. Политический страх, напротив, возникает из конфликтов внутри и между обществами. Например, свойственный американцам страх терроризма — это реакция на 11 сентября и борьбу США против радикального ислама. Страх черных американцев перед полицией или, как некогда, страх перед своим правительством среди советских диссидентов и перед своим — среди борцов с апартеидом, был порожден противоречиями гражданского мира.
Политический страх также способен иметь далеко идущие последствия. Он может диктовать общественную политику, приводить новые группы к власти и не пускать другие, создавать и отменять законы; например, страх коммунизма в начале холодной войны помог вернуться к «Новому курсу»[1]. Боязнь «белого» правления среди чернокожего населения и страхи «черного» восстания среди белых вылились в век узаконенной сегрегации. Политический страх часто связывают с политикой активного вмешательства государства в общественную и экономическую жизнь, не носящего обязательный, или, по крайней мере, открытый характер. Возьмем, к примеру, страх женщины перед жестоким мужем и работника — перед его нанимателем. Для стороннего наблюдателя эти страхи индивидуальны и являются плодом прискорбного, но частного злоупотребления властью. Фактически же такие страхи политичны. Они проистекают из укоренившейся социальной несправедливости и поддерживают давние традиции господства над женщинами и работниками. Эти традиции неравенства часто (хотя и не напрямую) укрепляются и продолжают создаваться (пусть и с определенной дистанции) политикой правительства. За жестоким обращением мужа с женой стоят века законов и доктрин, даровавших ему власть над ней; за жестокостью работодателя — законы прошлого и настоящего, наделившие его безоговорочной властью над служащими.
У меня есть три утверждения о политическом страхе. Первое касается того, как мы думаем о нем; второе — как и почему мы именно так о нем стали думать; третье — как мы могли бы о нем думать. К этому рассуждению надо добавить следующее: хотя страх политичен, мы часто забываем либо неправильно истолковываем это, затрудняя понимание того, как и почему используется страх. Убежденные в том, что нам не хватает нравственных или политических принципов, чтобы объединиться, мы смакуем переживание страха, как делали многие авторы после 11 сентября, так как полагаем, что только страх сможет превратить нас из разобщенных людей в единый народ. Рассматривая политический страх как основу нашей общественной жизни, мы отказываемся видеть заложенные в ней противоречия и недовольство. Мы закрываем глаза на настоящие конфликты, которые превращают страх в инструмент политического правления и прогресса, и отказываемся от тех средств, которые могли бы смягчить конфликты, в конечном счете оказываясь в плену страха.
Возможно, именно этого и хочет кто-то в нашем обществе — быть в вечном плену у страха. Но так как страх редко надолго приносит единство и энергию, которые столь многие надеются от него получить, нам, вероятно, следует искать эти необходимые блага где-то еще и подходить к страху как к тому, чем он и является, — симптому повсеместно проникающего конфликта и политических неудач.
Первым, кто заявил: «Больше всего я боюсь страха», — был французский эссеист Мишель де Монтень. С тех пор философы и политики, ученые и специалисты, приняв это как директиву, стали считать страх величайшим злом цивилизации, смертельным препятствием на пути к свободе, которое необходимо преодолеть любой ценой3. Однако что-то внутри нас сопротивляется такой антипатии. Нам — или тем, кто пишет от нашего имени, — кажется, даже приятно оказаться испуганными. Не потому, что страх предупреждает нас о реальной опасности или побуждает предпринять какое-то действие против нее, но потому, что он делает наш опыт необычайно интенсивным. Как никакая другая эмоция, он ускоряет наше восприятие, заставляя видеть и действовать по-новому, нестандартно, более избирательно, с обостренным осознанием нас самих и нашего окружения. Согласно Джону Локку, одному из вдохновителей современного либерализма, страх есть «беспокойство ума», и «главным, если не единственным, стимулом человеческого развития и действия является
Так же и в политике. Хотя самые современные писатели и политики выступают против политического страха как врага свободы, разума и других ценностей Просвещения, вопреки себе они часто видят в нем источник политической жизнеспособности. Несмотря на осуждение якобинского террора, советского деспотизма, балканского геноцида или террора 11 сентября, в опасении его они видят возможности для коллективного обновления. Не для жертв, но для нас, то есть тех, кто смотрит на это зло извне. Политический страх должен научить нас, чего стоят специфические политические ценности. Страх гражданской войны, например, должен породить уважение к правопорядку, страх тоталитаризма — приверженность либеральной демократии, страх фундаментализма — поддержку терпимости и плюрализма. Боясь столкнуться с этими бедами, мы убеждены в необходимости предпринять соответствующие меры по их предотвращению. Убедившись в их опасности, мы как никогда дорожим такими противоядиями, как правопорядок, либеральная демократия и т. д. Политический страх должен также вызывать духовное пробуждение. Без опасности и вызываемого ею страха нам недостает не только страстной убежденности в политических ценностях — нам вообще не хватает убеждений. Мы омертвели. Лишь перед лицом страха мы пробудимся к действию и поверим, что в этом мире действительно существует что-то оправдывающее наши усилия оставаться в нем.
Для того чтобы политический страх смог нас воодушевить, объект страха должен принадлежать сфере политики и при этом, в глазах испуганных, все же находиться вне ее. Если страх должен вернуть нас к таким политическим ценностям, как правопорядок и либеральная демократия, мы должны противодействовать политической угрозе данным ценностям. В конце концов, в любом прибрежном городе, например, при угрозе наводнения может наблюдаться общественная активность, но естественное бедствие редко побуждает граждан принять определенные политические принципы и им следовать.
Однако такая политическая опасность, как война или восстание, требует, чтобы общество определило или подтвердило свои убеждения для мобилизации перед лицом угрозы во имя политических ценностей.
В отличие от природных бедствий, политическая катастрофа заставляет общество открывать политические идеалы и следовать им, что при менее угрожающих обстоятельствах могло бы просто наскучить. Так, в начале карьеры молодой Авраам Линкольн отмечал безразличие и апатичность своих соотечественников. Став благодушными и самодовольными, они перестали дорожить ценностями, некогда вдохновившими их отцов взяться за оружие во имя свободы. Люди, создавшие республику, сетовал Линкольн,