Играли на деньги, и, к ужасу Екатерины Алексеевны, у неё появились карточные долги своим придворным.
Иногда вечером сидят в маленьком зале, свечей не зажигают, в комнате от садовых кустов стоят зелёные сумерки, младшая княжна Голицына сядет за клавикорды, и прообраз русского романса – песня на ломоносовские слова – зазвучит по залу. Поёт бархатистым баритоном «Большой Пётр» – Бестужев.
Сокрылись те часы, как ты меня искала,
И вся моя тобой утеха отнята:
Я вижу, что ты мне не верна ныне стала,
Против меня совсем ты стала уж не та…
Кто–нибудь из фрейлин, девица Кошелева чаще всего, вздохнёт тяжело. Струны звенят, льётся тихая, полная грусти мелодия, Большой Пётр продолжает со страстью и упрёком:
Мой стон и грусти люты
Вообрази себе.
И вспомни те минуты,
Как был я мил тебе…
Вдруг распахнутся на обе половинки двери, и шумный, крикливый ворвётся в залу Великий Князь со своими лакеями, собаками и начнёт нестерпимо хвастать. Великий Князь не красив, но сколько в нём породы! У него маленькая голова и узкие плечи, и говорят, что выражением глаз он напоминает царевича Алексея, который был… казнён Петром Великим. Он всё ещё ребёнок, Великая Княжна, напротив, не по годам становится серьёзной.
Музыка и пение кончены, меланхоличное, мечтательное настроение сорвано, Великий Князь бегает, крутится по залу, щёлкает бичом, гоняет собак, те неистово лают, наконец он садится с размаху в кресло и самодовольно оглядывает Великую Княжну и её двор. Он начинает рассказывать, говорит по–русски, с сильным акцентом, но Великая Княжна его понимает лучше, чем своих фрейлин и камер–юнкеров.
– Здесь на Москве – ошень спокойно. Ганц штиль. У нас в Голштинии бывали большие опасности. Однажды, я ошень карашо сие помню, подле самого Киля бродили цыгане. Они нападали на граждан и похищали детей. Мой отец послал отряд гвардии, чтобы ловить их. И меня назначили им командовать. Это било ошень опасно. Цыган ошень даже много, у меня ошень маленький отряд. Но знаете – прекрасные голштинские солдаты! Таких нигде нет… Мы шли лесами, переплывали реки и наконец окружили цыган. Они нас увидали… Ужасный огонь из мушкетов… Паф… паф… Трр… Мы стреляем, они стреляют. Я обнажил шпагу и бросился на них. Тогда они стали на колени и стали умолять о пощаде. Я им дал пардон и повёл к отцу в Киль.
– Ваше Высочество, – тихо говорит Екатерина Алексеевна, – когда же это было?
– Это было… это было… ошень, однако, давно.
– Ваш отец скончался… За сколько же лет до своей смерти он посылал вас в такую опасную экспедицию?..
– Н–ну, года за три… Vielleicht,[16] за четыре… Я точно не помню.
– Знаете!.. Каким же молодым вы стали совершать такие подвиги… Вам было тогда – шесть… семь лет…[17] Когда ваш отец умер и вы остались под опекою моего дяди, наследного принца шведского, вам было одиннадцать лет. Как же мог ваш отец послать вас, единственного своего сына, слабого здоровьем, шестилетнего ребёнка воевать с разбойниками?
Великий Князь покраснел и надулся.
– Ваше Высочество, – высокомерно говорит он, – вы хотите сказать, что я лжец!.. Вы хотите уронить меня во мнении света!.. Благодарю вас за ваше обличение!
– Ваше Высочество, это не я, но календарь вас изобличает.
Великий Князь свистнул собак и вышел из залы.
Долгое неловкое молчание стояло в ней. Тихо играла менуэт младшая Голицына.
XIII
В середине июля Императрица Елизавета Петровна предприняла поездку в Киев на поклонение пещерным угодникам Печерского монастыря. Дочь Петра Великого, осиянная при самом рождении своём блеском и славою Полтавской победы, первый раз ехала в Малороссию, где Разумовский готовил ей восторженную встречу. Отъезжая, Государыня повелела, чтобы двадцать шестого июля отдельным поездом многочисленных подвод, карет, рыдванов и экипажей Великий Князь, Екатерина Алексеевна и принцесса Иоганна поехали нагонять её.
Была макушка лета. На нивах кончали уборку, сено было смётано в стога, стояла ровная, в меру жаркая погода, когда на двухстах подводах тронулся поезд Великого Князя.
Это было в полном смысле слова – кочевье. С ночлега выступили поздно, после сытного завтрака. Надо было отправить вперёд подводы с шатрами, поварами, провизией и всем необходимым для ночи.
Из Москвы выехали по чинам. В передней карете принцесса Иоганна, Великая Княжна, графиня Румянцева и статс–дама герцогини старая немка. Во второй карете Великий Князь, гофмаршал Брюммер, Берхгольц[18] и Деккен, за ними в длинном рыдване везли матрацы и подушки, а дальше в открытых возках ехала молодёжь, камер–юнкера и фрейлины.
Такой порядок продолжался два дня. Он показался скучным молодёжи. Со смехом и шутками на третьем дне пути, несмотря на протесты принцессы Иоганны, молодёжь опростала длинный рыдван, установила в нём скамейки, разложила подушки, и Великий Князь, Екатерина Алексеевна, Александр Михайлович Голицын, граф Захар Григорьевич Чернышёв, Большой Пётр, две княжны Голицыны и девица Кошелева набились в него. Было тесно и весело.
Смех, шутки, пение не прекращались всю дорогу. Рыдван то медленно тащился шагом по песку, спускаясь к броду или на паром, то катил рысью по ровной, хорошо убитой дороге. Пыль клубилась за ним. Тарахтели колёса, шлёпали копыта некованых лошадей, и в тон этому шуму, под этот своеобразный аккомпанемент, во всё горло орал песни Большой Пётр:
В роще девки гуляли
И весну прославляли.
Девку горесть морила,
Девка тут говорила:
– Я лишалася друга,
Вянь трава чиста луга…
«Тпрунды, тпрунды, тпрунды» – тарахтели колёса, «та–па–па, та–па–па» – топтали лошади. Большой Пётр размахивал рукой, отбивая такт.
– И не весна ныне, а лето, нечего врать–то, – сказал Чернышёв.
– Э, Захар Григорьевич, ну к чему учёные замечания…
Когда нагнали поезд Императрицы, стало ещё веселее.
Подводы на целые вёрсты растягивались. На ночлегах стояли длинные коновязи с сотнями лошадей от повозок и от вершников, сопровождавших поезд. За вечерним кушаньем, ночью, при свете костров, деревенские парни и девки водили хороводы и плясали «метелицу», играла роговая музыка, и горластые песельники пели песни.
В этот августовский день на ночлег приехали позднею ночью. Последние вёрсты ехали в полном мраке, окружённые верховыми с факелами. От пламени факелов ночь казалась чёрной.
После вечернего кушанья, при свете костров, Екатерина Алексеевна, в сопровождении камер–юнкера Чернышёва, прошла к своей палатке. Была глубокая ночь, лёгкий ветер поддувал с юга. Когда относило запах дыма, коновязей, кухонь, ощущала Екатерина Алексеевна в этом ветре какой–то совсем особенный, никогда ею раньше не слыханный терпкий и вместе с тем несказанно нежный запах. Он не шёл от чего–то, но им был наполнен самый воздух, как – знала Екатерина Алексеевна – бывает напоён запахами соли и водорослей воздух моря. То же было и тут, только запах был другой. Точно растворилась в нём ладанная амбра, к ней примешался запах вина и пьянил этот воздух, как лучшая брага. И когда стихали шумы становища, Екатерина Алексеевна слышала некий шорох, точно шуршание множества сухих трав, точно тихий шелест волн засыпающего моря.
– Что это? – спросила она Чернышёва.