накопилось много сельскохозяйственных орудий». По оценке продовольственников, даже части этих запасов было достаточно, чтобы до лета выкачать из деревни большую часть прошлогоднего урожая[37]. Тогда же по указке СНК была предпринята попытка организации широкомасштабного товарообмена с деревней, которая благополучно провалилась, поскольку, как впоследствии признавал ее непосредственный руководитель М. И. Фрумкин:
«Вся постановка товарообмена исключала возможность проведения государством товарообменных операций»[38].
Большевиков в первую очередь интересовало не развитие экономических отношений, а развитие социальной революции в деревне.
Заметным явлением в историографии на рубеже 80–90-х годов стал авторский дуэт Г. А. Бордюгова и В. А. Козлова, который энергично воздействовал на ход дискуссий по истории первых лет Советской власти, и если не увлекал за собой весь исторический цех, то уж точно, что втягивал его в дискуссионный и исследовательский водоворот. Живость языка, полемическая форма изложения, а также принадлежность к так называемому «альтернативному» направлению способствовали должному отражению в их работах динамичных общественных процессов периода военного коммунизма, метаморфоз большевистской политики и социальных колебаний эпохи революции и гражданской войны: попытки большевистского правительства отойти от тотального огосударствления хозяйственной жизни в конце 1918 — начале 1919 года; «новые возможности» в начале 1920 года и инерция бюрократической машины; заслуживает внимания нечастая в то время среди профессиональных историков трактовка бюрократии как особой социальной силы, препятствовавшей своевременному переходу общества к новой экономической политике[39].
Однако эти авторы творили в «социалистической клетке», несмотря на то, что ее стенки они постарались раздвинуть максимально широко. Сейчас уже утрачен смысл занимавших их поисков «деформаций» социализма или социалистических «альтернатив» реальному историческому опыту. Вопрос стоит ребром: насколько в настоящее время для науки пригодна старая формационная теория с ее понятиями социализма и капитализма и что должно прийти взамен? И хотя у всей мировой общественной науки пока нет сил, чтобы опрокинуть этот вопрос с ребра, ясно, что продолжать говорить о «деформациях» «военного коммунизма»[40] с точки зрения какой-то идеальной социалистической теории — бесцельно и искать альтернативу уже прошедшим событиям — бесполезно.
В непосредственной связи с альтернативистскими увлечениями авторов находится их толкование некоторых спорных вопросов истории военного коммунизма. Бордюгов и Козлов не миновали «ловушки» «Очередных задач» и даже категоричнее, чем все остальные, утверждали, что «весной 1918 г. (вплоть до начала чехословацкого мятежа и создания комбедов) большевики стояли накануне НЭПа, а вовсе не „военного коммунизма“»[41]. Якобы «мирная передышка весны 1918 г., заключение Брестского мира позволили сделать первый черновой набросок долговременной экономической и политической программы, соединяющей устремленность к социалистическим целям с грубой прозой реальной действительности»[42].
На наш взгляд, авторы чересчур поспешно расправились с противоречащими этой точки зрения аргументами: «Тенденция распространения уравнительных „военно-коммунистических“ мер из сферы потребления в сферу производства, по сути, блокируется установкой Ленина на восстановление сдельных форм оплаты труда». Идея поголовного объединения населения в потребительские коммуны «блокируется достигнутым весной 1918 года компромиссом с руководителями кооперации»[43]. Ленинский проект партийной программы, в котором предполагалось «тотальное огосударствление всех сторон общественной жизни», перечеркивается вопросом:
«Надо ли преувеличивать значение такого рода программ?»[44] .
Справедливо сказано, но тогда возникает другой вопрос: а надо ли преувеличивать значение программ другого рода? Линию, выработанную в отношении буржуазии, Ленин неразрывно сочетал с экстремизмом в отношении крестьянства, который железно «заблокировал» все компромиссные предположения. Товарообмен весны 1918 года Бордюгов и Козлов оценивают как «меру весьма далекую от будущей продовольственной разверстки»[45], но упомянутый Фрумкин сам квалифицировал свое детище «как попытку государства использовать снабжение товарами крестьянства в целом для усиления заготовок в принудительном порядке» [46]. То есть тем, чем в более рельефном варианте и характеризовалась продразверстка.
Бордюгов и Козлов слишком великодушно выдают индульгенцию Ленину:
«Совсем не большевики виноваты в сохранении „военно-коммунистических“ тенденций в недрах советского общества весны 1918 г. В том была виновата война и надвигавшийся на страну голод»[47].
«Ведь еще 29 апреля 1918 г., — пишут они, — когда Ленин выступал во ВЦИК с докладом об очередных задачах Советской власти, ни о какой продовольственной диктатуре речи не было»[48]. По версии авторов, она срочно стала в повестку дня после взятия немцами и гайдамаками Ростова и перекрытия каналов продовольствия с Северного Кавказа.
Это не так. Речь была, и держал ее главный разработчик продовольственных декретов, непременный участник заседания Совнаркома, А. И. Свидерский. Уже 27 апреля в выступлении на сессии московских продовольственников он сообщил о серии готовящихся проектов по организации крестьянской бедноты и продовольственных отрядов[49].
В чем безусловно правы Бордюгов и Козлов, так это в том, что остановить гражданскую войну было нельзя[50]. Порожденная социальными противоречиями царизма и войной разруха рано или поздно толкнула бы город на деревню. Объективно революция была призвана вывести страну из кризисного тупика, но история совершает свои необходимые движения, усеивая путь миллионами человеческих жертв. Человеку, будь он даже историк, трудно это принять, это вызывает протест и желание поспорить с историей, найти альтернативу. Мы солидарны с авторами в том, что как бы ни было трудно, но историку следует отмежевываться от политика, идеолога, моралиста. Необходимо уходить от позиций, которые благодетельны, но бесперспективны с научной точки зрения. Вместе с тем долгом исторической науки была и остается объективная оценка роли личности в истории, особенно тех, кто, как первые христианские пастыри, призывали людей идти на смерть с улыбкой на лице, обещая вечное блаженство в будущей жизни.
В качестве характерной черты новейшей историографии военного коммунизма должно отметить, что 99.9 %, исследователей периода соглашаются, что в основе большевистской политики имелась не только вынужденная разрухой и войной необходимость, но присутствовали и доктринальные корни[51]. «Ригоризм организаторов советской продовольственной политики (они не останавливались и перед угрозой перенесения гражданской войны в деревню), думается, объяснялся их идеологической ориентацией», — пишет Ю. А. Давыдов[52] .
«Не отрицая отчасти вынужденного характера „военного коммунизма“, — полагает С. В. Леонов, — следует признать, что во многом эта политика была обусловлена приобретенной большевиками верой в могущество государственного принуждения, в то, что именно велениями пролетарского государства можно непосредственно перейти к социализму и коммунистическому распределению»[53].
Особенно обращают на себя внимание современные высказывания такого автора, как