государственный монополистический капитализм или, говоря проще и яснее, военная каторга для рабочих»[100]. Вместе с тем он утверждал, что государственно- монополистический капитализм полностью обеспечивает материальную подготовку социализма и между государственно-монополистическим капитализмом и социализмом «никаких промежуточных ступеней нет»[101]. Для перехода к социализму, по Ленину, требовалось только подставить вместо помещичье-капиталистического государства государство революционно- демократическое[102].
Получалась непостижимая вещь: оказывается, для перехода к социализму на «военной каторге для рабочих» требовалась только смена правительств! Впрочем, подобные теоретические парадоксы самому Ленину и большинству его партийцев были незаметны и несущественны в наступившей лихорадке борьбы за власть в сентябре — октябре 1917 года. Одним из первых, кто со стороны обратил внимание на эту теоретическую казуистику, был давний идеологический соперник Ленина А. А. Богданов. Почти сразу после октябрьского переворота он указывал, что Ленин, «став во главе правительства, провозглашает „социалистическую“ революцию и пытается на деле провести военно-коммунистическую»[103].
Не касаясь частностей, в общем и целом можно сказать, что для большевизма, для Ленина была характерна уверенность в своей теоретической непогрешимости, которая была присуща всем прозелитам, стремящимся к активному преобразованию мира. Еще в XVIII веке как Робеспьер, так и Екатерина II были абсолютно уверены в том, что вся истина целиком уже открыта и дело заключается лишь в том, чтобы приложить плоды эпохи Просвещения к действительности. С подобными представлениями императрица на заре своего царствования усердно писала свои «наказы», с подобной уверенностью Робеспьер впервые взошел на трибуну Конвента. Революционным марксистам XX столетия суждено было в очередной раз и вновь в далеко не безобидной форме продемонстрировать человеческую претензию на владение законами общественного развития. Несомненно, что Ленин все же спутал счастье человечества — коммунизм с военной каторгой, точно так же как и Робеспьер отождествил свободу и равенство с гильотиной.
Когда весной 1918 года группа немецкой буржуазии пробовала завязать торговые отношения с Советской Россией, они попросили представителей Совнаркома поподробнее рассказать о принципах советской экономической политики и после получения соответствующей информации сказали:
«Знаете, то, что у вас проектируется, проводится и у нас. Это вы называете „коммунизмом“, а у нас это называется государственным контролем»[104].
Той же весной Ленин призывал:
«Учиться государственному капитализму у немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства»[105].
Так оно впоследствии и случилось. В России добиться хлебной монополии в рамках контроля за предпринимателями, как в Германии, не удалось. Система монополии, напоминающая германскую, была достигнута только в условиях полного огосударствления промышленности и введения продовольственной диктатуры, сопровождавшихся ожесточенной классовой борьбой с соответствующей идеологической подоплекой. Грезивший мировой революцией Троцкий некогда писал:
«Наша революция убила нашу „самобытность“. Она показала, что история не создала для нас исключительных законов»[106].
Напротив, думается, что революция как раз рельефно выделила эту самобытность. Она подтвердила специфику российской истории развиваться путем крайнего обострения противоречий. В ней отразилось одно из самых существенных обстоятельств, характерных для всего исторического опыта России, — большая инерция отживших форм общественного развития, затягивание разрешения назревших противоречий и, в силу этого, снятие их самыми радикальными силами и способами, при которых отрицание предыдущего исторического этапа достигает апогея.
Со времен ленинских теорий времен НЭПа у нас принято обычно противопоставлять военный коммунизм и госкапитализм как нечто противоположное, но в действительности военный коммунизм был оригинальной российской моделью немецкого военного социализма, или госкапитализма. В определенном смысле военный коммунизм являлся «западничеством», как система экономических отношений он был аналогичен немецкому госкапитализму лишь с той существенной разницей, что большевикам удалось провести ее железом и кровью, «варварскими средствами», при этом плотно окутав пеленой коммунистической идеологии.
Парадигма России и Германии ярко подтверждается событиями 1921 года. Отказ от военного коммунизма в России и от военного социализма в Германии произошел почти синхронно. X съезд РКП (б) принял решение о замене продразверстки продналогом 15 марта, а через месяц 14 апреля германский министр земледелия внес в рейхстаг законопроект о регулировании сделок с зерном, который вскоре был принят. В нем предусматривался переход от политики государственной монополии на торговлю хлебом — к продовольственному налогу.
Сравнительный анализ исторического опыта двух стран подтверждает общую закономерность возникновения системы военного коммунизма. В Германии государственная диктатура проводилась в рамках компромисса с буржуазией, юнкерством, прочими собственниками и рабочим классом без абсолютизации ее значения, с полным пониманием вынужденности и временности этой меры. Но поскольку в России сложилось так, что внедрить государственную диктатуру оказалось труднее и для этого естественным течением вещей к делу были призваны иные, радикальные политические силы, то здесь была предпринята попытка использовать ее более масштабно, как инструмент перехода к новому общественному строю.
Захват большевиками политической власти в октябре 1917 года явился результатом потребности общества в радикальных государственных мероприятиях по разрешению вопросов о войне, снабжения населения продовольствием и урегулированию социально-экономических отношений. Первые мероприятия, первые декреты Советской власти по ограничению прав на частную собственность и огосударствлению важнейших отраслей экономики стали непосредственным и естественным продолжением политики, наметившейся еще при царизме и проводившейся Временным правительством. И с этой точки зрения Октябрьская революция предстает чисто верхушечным переворотом, теряется между последовательными шагами по преодолению национального кризиса, вызванного центробежными силами капитализации и либерализации России, усугубленного войной. Вместе с тем политика государственной централизации превратилась из насущной потребности в военный коммунизм только тогда, когда ее начали проводить большевики, которые относились к ней уже не как ко временной, вынужденной войной мере, но как к общественному принципу, фундаменту грядущего коммунистического уклада. Поэтому не будет ошибкой считать символическим началом политики военного коммунизма именно момент прихода большевиков к власти, когда начала довлеть идеология господствующей партии и приводить государственную политику к результатам намного худшим, чем они могли бы быть на деле.
Октябрь 1917 года — это вступление общества если и не в «царство разума», как когда-то думалось марксистам, то определенно в область очень сильного влияния идеологии и вообще сознательного, планового начала на жизнь. Этапы формирования историографии военного коммунизма сами по себе способны прояснить очень многое по поводу его природы. Как отдельного человека, так и целые коллективы непосредственно побуждают к действию некие идеальные установки, возникающие в индивидуальном и коллективном сознании. Эти установки и есть первое, что встречается при анализе мотивов человеческой деятельности. Поэтому совершенно естественно, что сразу, еще в годы НЭПа, современники и, главное, творцы военного коммунизма добросовестно смотрели на него как на определенное производное тех собственных идеальных установок, существование которых для них самих не