кино или телик.
Потом беседовали за кофеем, и я был представлен как профессор и мыслитель из России и что-то умное трекал…
Зачем это пишу? Да ведь это же у меня очередно болит — и «кому повем печаль мою?» Чего уж хитрить-то, коли наедине с собой и бумагой и Богом: ему-то видно. Я ж не на людей эссей пишу, как вон та журналистка, чуя публику и ее запрос, угождая и развлекая юмором и сленгом.
Она давала зарисовки горожан, наматывая их на себя — женщину, вышедшую в город лечиться от тоски одиночества — разглядыванием множеств людей и разных картин и сцен. И все оказывается целительно и интересно. Привела два варианта чувства города: Уитмена — восхищение и гордость, и Сэмюэля Джонсона, который выходил в город лечиться от тоски (как и Чайковский в программе к финалу Четвертой симфонии, где «Во поле березка стояла», писал: выходи в народ, когда невмоготу… — так примерно) и говорил: если кто устал от Лондона — значит, устал от жизни… Сюжет, конечно, хороший, экзистенциальный — для панорамы сценок. «Кто эта женщина? Зачем она ходит по городу?» — себе адресует писательница вопрос глазами встреченных — и получается живо. Серия коммуникаций, общений; и город выходит сказочен, и люди все — как персонажи из чудес…
Нормальная литература.
Ну ладно: ты тоже запиши то интересное объективное, что вчера в занятиях со студентами тобой и ими намыслилось.
Лермонтов
Лермонтова вчера разбирали. Удачно сообразил дать его после Обломова — во явление той интенсивнейшей работы духа и души, которую делает русский человек, ничего видимого и материального не делая, а даже лежа на диване. Вулкан работы открылся — в этом маленьком желчном[5] человечке в офицерской форме (ничего о нем не знали).
Я начал с «Ангела»: душа, посланная на воплощение, тоскует по небу, плохо заземлена; нет корней — все наверх обращена, в воздушное пространство, где Парус и Листок дубовый, Тучки и Демон — как и «Недоносок» Баратынского: «Я из племени духов, Но не житель Эмпирея…» Одинок — насчет «коммуникации».
Но нет: он — любит, но все далекое: природу, небо, родину; а вот коснуться живого человека, любить реальную женщину боится, — одна студентка, Мелисса, заметила — так четко и прагматически.
Да, у русских это так: легко любить дальнего, а ближнего — нет, трудно, воняет, слишком жестко и резко — материальное, телесное…
Я даже расплакался, когда перечитывал перед лекцией «Ангела», — о нем, о нас, о моих девочках — такие души присланы хрупкие на воплощение тяжкое.
И как каждое состояние души передается Лермонтовым — абсолютно, мощно, как единственно возможное. И самоубийственная тоска, когда «И скучно и грустно», и восторг, «Когда волнуется желтеющая нива»… Но то все — природа, дальнее. А невыносимы — люди, рядом, толпа, социум — «Как часто, пестрою толпою окружен…» То-то и в «На смерть поэта» и свое личное отвращение от всякого человека передал, ближнего, себе подобного. Милы лишь дальние: мужики в «Родине», солдаты в «Бородине». Еще — природа, кавказцы, демон и мцыри… Но не свои. Сплошное НЕ им.
Маша Раскольникова обратила внимание на то, что Парус и Листок — это плоскости на ветру:
— Это подтверждает Ваш СВЕТЕР, — сказала. — Еще и «Тучки»… (СВЕТЕР = СВЕТ + ВЕТЕР в одном слове — мой неологизм, каким я означаю душу русского народа. — 24.7.94).
И все ведет диалоги со своею душой: «И скучно и грустно», и «Дума»… Завод работы — этот Лермонтов: сколько наткал из материала своей души переживаний, состояний!..
Поразились они его идеалу-мечте («Выхожу один…»): ни жить, ни умирать, но быть погребенным под дубом — и спать. И все время мечта о покое.
— Как будто устал, не живши еще! — они воскликнули верно.
— И у Тютчева «Усталая природа спит», — привел им я подобное.
Вот это отсутствие Желания — Desire, которое столь важно в Американской архетипии как мотор деятельности. (У Драйзера — Трилогия Желания; у Шервуда Андерсона роман «По ту сторону желания»; у Теннесси Уильямса пьеса «Трамвай «Желание»»… — 24.7.94.) Хотя нет: оно напирает — «Огонь кипит в крови» все же. Но «царствует в душе какой-то холод тайный». Оцепенение (Кащеево ль, Берендеево ль царство?..). Немочь бледная выходит. Паралич воли. На корню засыхает. Не плодоносит. Бесплодная смоковница. Рок какой-то бесплодия… Но опять же — бесплодия в материально-телесных, физических проявлениях. Зато жертвою сего, как в аскезе монастырской, — какая интенсивная деятельность в пространстве ангельско-де- монском — в воздушном пространстве между небом и землей, где, по Порфирию, — Князя духов царство…
Тоже — «царствует»: корень-то — от «царя». Англичанин, а американец тем более, — так бы не выразился. Ведь даже в безобидном вроде бы пушкинском «У лукоморья дуб зеленый» — сколько там царей! И «королевич», и «царевна», и «царь Кащей»; богатыри и витязи — воинство Державы: ее образ и статус просвечивают.
И — ПОКОЙ на Руси желанен. «Как будто в бурях есть покой». И у Пушкина: «На свете счастья нет, но есть покой и воля»… Будто покой врожден человеку. А по Генри Форду, работа — естественное состояние человека, первое: ему присуще — быть деятельным. А на Руси — будто лежать и ничего не делать и видеть сны… Как Иван-дурак на печи — чудеса к нему и идут.
Что это? Откуда такая закваска? Из барства — или из сказок еще? Или от Бога: проклятие труда в поте?.. Труд — как проклятье?.. Американец так не может понимать: в этом он — «атеист»: любит труд.
Демократическое богослужение
5. Х.91. Ну что ж, начнем обращать беду — в победу. Если б не униженность твоя перед самодовольным превосходством Юза, разве имел бы такое острое переживание разности нашей жизни и Америки, разве ощутил бы себя ископаемым чудовищем, дивнозавром или индейцем, подлежащим искоренению?..
Да, с состраданием оглядываюсь уже на советчину и ее патриархально-инфантильный стиль (в котором я заквашен и который имеет свои благости и мудрости) — и вижу это как стиль жизни племен индейских, где Гайавата и Навадага = Федоров и Светлана, и я возле них… Ведь и Федоров — за благое самодержавие и руководство народом, как и Платон в «Государстве»; ибо сам по себе человек на благо не пойдет, а будет падать и звереть.
Однако опровержение этому вчера поразительное взвидел — нет, вслышал. Когда вышел промяться, закисши, и двинулся по направлению к кино, услышал пение в церкви. Захожу — поют хором на многие голоса гимны. Люди и пожилые, и молодые, и средние, интеллигентные, — да с такой радостью, увлечением и красиво! Поочередно выходят дирижировать. Одна — так просто ликовала, танцуя и улыбаясь: именно такой радостный танец перед Богом было это ее дирижирование. С развевающимися седыми волосами, она была прекрасна, как от земли оторвана, летела — и все с нею. Такая «осанна!» звучала… У всех перед собой толстые книги, и там на четыре голоса расписаны партии и тексты. Они поют — и душу свою изливают и питают красотой, умащают божественным миром. Будто ангелы славу в вышних поют — такими себя тут чувствуют дневные клерки и профессора, секретарши и продавщицы. В углу мальчик мирно складывал кубики на полу. Потом отец его, полумексиканской наружности (а большинство — англосаксы), взял сына на руки и понес в центр: пришла его очередь дирижировать. Он объявил номер гимна и с ребенком на руках стал дирижировать. Мальчик улыбался, и всем было так радостно! Так вот оно — самодержание личностей себя в Боге — общиной, без посредника — священника-наставника! Напрямую с