которой наставник, и только он, а не группа преподавателей разных дисциплин, передавал свои знания воспитаннику (19, р. 342-357). Проблемы ограничений по вместимости здесь, естественно, не возникало.
Словом, налицо много прямых и косвенных свидетельств в пользу того, что вторая научная революция не фикция, что комплексность как существенная характеристика современной науки заслуживает внимания и изучения. При этом, нам кажется, особенно перспективны исследования по человеческой размерности современной науки - слишком уж много событий происходит сегодня в науке, в частности в сфере коммуникаций, которые пока только фиксируются как данность, хотя они явно имеют какой-то общий источник происхождения.
ПЕРВАЯ И ВТОРАЯ НАУЧНЫЕ РЕВОЛЮЦИИ
Историки науки, даже и те из них, которые ссылаются на события второй научной революции для выявления и критики эффектов ретроспективы в исследованиях своих коллег, основной смысл изменений XIX в. видят в институционализации, в становлении профессионализма, в росте формализма, роли правил и вообще в 'бюрократизации' науки. Накаяма, например, считает, что само занятие историей науки - удел 'разочарованных' строгостью правил, и это разочарование становится 'жизненным источником критического отношения к практике современного научного профессионализма', началом поиска ошибок в прошлом и альтернатив в будущем в порядке 'ликвидации показной окончательности авторитета установившейся науки' (8, р. 215).
При таком подходе профессионализм в науке осознается как некое навязанное извне зло и противопоставляется предшествующим состоянием 'свободной' науки. Степени и формы такой былой свободы осознаются по-разному. Уэбстер, например, жалуется на строгость действующих стандартов идентификации, которые превращают историю науки в историю 'деятельности малочисленной элиты, занятой самодовлеющими научными исследованиями и сохраняющей только случайные связи с общим интеллектуальным и социальным окружением' (II, р. 380). Шейнин и Тэкри, изменив эти стандарты, идентифицировали по членству в научных обществах и по участию в их деятельности 'на своих собственных условиях' научное сообщество в Англии XVIII-XIX вв., в котором ведущее место заняли практикующие медики (20, р. 18), второе - духовные лица 'с дланью на Ветхом завете и глазом у микроскопа' (20, р. 20), а собственно ученые оказались в явном меньшинстве: 'На каждое опознаваемое имя публиковавшего исследования, которое можно извлечь из списков членов таких обществ, мы обнаруживаем, пожалуй, с полсотни или даже больше индивидов, с именами которых не связана публикация научной статьи или книги' (20, р. 8).
Эти и подобные попытки отмежеваться от современных представлений о науке и сформулировать какие-то новые концепции науки, существовавшей до XIX в. по 'совсем иному' набору правил, хотя они и совершаются под вполне законным предлогом борьбы с эффектами ретроспективы, ставят под сомнение самое преемственность первой и второй научных революций. Действительно, если, как пишут Шейпин и Тэкри, заниматься научной деятельностью и быть членом научного сообщества в Англии XVIII-XIX вв. можно было 'на своих собственных условиях, а не на условиях возникающего научного профессионализма' (20, р. 12), то преемственности между такими состояниями игры по собственным правилам и по единым правилам не более, чем между сеансом одновременной игры в Васюках и шахматной практикой.
Нам эти попытки обрести свободу от современности, изобразить научный профессионализм не то как катастрофу, упраздняющую прежнее 'свободное' состояние науки, не то как уродливую адаптацию науки ради выживания в условиях растущей агрессивности социальной среды, представляются иллюзией, явно основанной на глубокой интериоризации результатов первой научной революции. Эксплицировать эти иллюзии, их 'подкорковое' основание довольно сложно, но, как нам кажется, данные о трансплантации науки на неевропейские культурные почвы могут оказаться полезными. Механика экспликации этого 'подкоркового' смысла не так уж сложна. Вернемся еще раз к аналогии с телегой, в истории которой бывали и 'трансплантации'. Америка, как известно, не изобрела колеса, не изобрела, понятно, и телеги. Телега здесь появилась как новация и вела себя как новация с лагом и волной распространения. Роджерс и Шумейкер сообщают, например, что в 1900 г. индейское племя папаго решилось внедрить телегу. Телеги потребовали дорог. Дороги - оседлого образа жизни (16, р. 320- 321). Телега сама себя эксплицировала в новом контексте.
Наука, конечно же, не телега, но и телега и наука - артефакты, человеческие творения, возникающие во вполне определенных социально-экономических и духовных контекстах как продукты человеческой изобретательности. Любой артефакт на чужой почве может вскрыть свой контекст, потребовать своих дорог и способов жизни, то есть того минимума условий осуществимости, без которого артефакт становится экспонатом кунсткамеры, а не признанной, обжитой и освоенной реалией жизни. Если первая научная революция, санкционировавшая научное мировоззрение в системе европейских социальных и культурных ценностей, - одно из условий осуществимости современной науки, то как бы глубоко оно ни коренилось в 'подкорке', в той или иной степени оно будет эксплицироваться в любых попытках построить науку на инокультурной почве.
Посмотрим под этим углом зрения на положение науки в Индии. Внешне здесь все как будто бы благополучно: есть университеты, институты, лаборатории, национальные научные организации ранга академии наук и научных обществ. По доле в мировом научном продукте, если его мерить числом публикаций, Индия близка к Канаде. Но отсутствие культурной санкции научного мировоззрения, своей 'первой научной революции' ведет здесь к появлению и даже к развитию 'ревивализма' - стремления сохранить традиционные культурные ценности и даже санкционировать науку в рамках этих ценностей.
В повседневности, на 'бытовом', так сказать, уровне ревивализм выглядит как невинная мировоззренческая непоследовательность. 'Индийские ученые, - пишет Раман, - практикуют науку только в лаборатории, а вне лаборатории, в повседневной жизни, они остаются пленниками древних идей и обрядов, подчиняются предрассудкам и вере в сверхъестественное. Среди ученых Индии не редкость вера в астрологию, обряды очищения перед проведением экспериментов и даже обряды искупительных жертвоприношений для умилостивления приборов и оборудования' (21, р. 191). Значительно менее невинно, даже опасно выглядит ревивализм, когда он начинает искать культурной санкции научного мировоззрения на местном культурном материале.
Вот выдержки из официальных выступлений известного индийского химика-органика Сешадри, экс- президента Индийского научного конгресса, президента Национального института наук Индии, то есть лица в ранге президента академии наук, имеющего непосредственное отношение к строительству науки. 'Полное определение науки должно включать идею высшего знания веданты, позволяя ученым идти в более тонкие и трудные планы исследования... Наука и религия имеют общую цель - помочь духовному росту человека и установлению лучшего социального порядка. Друг без друга они недостаточны и беспомощны... Великие социальные движения Индии всегда основывались на духовном начале, и задача Индии в гармонии наций и народов - сохранять эту духовную ноту. Недавний пример Ганди свидетельствует о том, что мы не потеряли великой традиции. Вся его жизнь была грандиозной попыткой спиритуализировать политику. Вряд ли нам будет труднее объединить науку и спиритуализм' (21, р. 156-157).
Мы не намерены комментировать существа этих высказываний. Ясно, что в XVI-XVII вв. вряд ли стоило трудиться освобождать природу от спиритуализма ради ее познания научными методами, чтобы в XX в. заново спиритуализировать ее, населять духами и прочими одушевленными существами надчеловеческой природы. Но пример, а можно было бы привести и другие примеры из практики строительства науки, достаточно показателен, чтобы насторожить историка науки, предостеречь его от чрезмерных увлечений размежеванием. Первая и вторая научные революции связаны исторически, и любая попытка разрушить эту связь незамедлительно ставит вопрос о какой-то другой 'первой научной революции', возвращает к тому самому кругу проблем культурной санкции научного мировоззрения, который стоял перед Европой XVI-XVII вв.
В заключение мы можем сказать, что реально идущие процессы строительства науки в странах неевропейской культурной традиции, возникающие здесь трудности поляризуют предмет исследований по истории науки на две четко различимые области - на первую (XVI-XVII вв.) и вторую (XIX в.) научные