Солнце медленно садилось. Темная шапка отдаленного Урала уже потемнела. Серые громады подернулись дымкой сумерек. Таинственнее и глуше зашептала прибрежная осока. Стало заметно темнеть.
– Придохнуть бы малость, поискать ночевки, – нерешительно заикнулся кто-то в лодке Ермака.
Но тот по-прежнему ничего не слышал, и глаза его по-прежнему впивались в сумерки.
– Штой-то с атаманом? – чуть слышно обратился Мещеряк к Пану, сидевшему с ним в одной лодке, – неужто татарву-нечисть почуял?
– Где тебе! Нешто они сюда сунутся! Еще не Сибирь это, – презрительно усмехнулся Пан. – Трусы! Собаки! Небось, помнишь, как на Сылву мы летось ходили, как они под Кунгуром стрекача задавали? А?…
– Да то буряты, а «казаки» [киргиз-кайсаки] Кучумкины, те отчаянные такие. Вона поселенцы сказывали, с ихним Мамет-Кулом на резню так и прут.
– Гляди, Мещеря, а атаман все смотрит… Што за притча! Уж время к берегу приставать, кашу варить, готовить ночевку, – снова нетерпеливо произнес Никита Пан.
– Поспрошать бы Алешу, што попритчилось батьке, – нерешительно заметил Матвей.
Но заинтересованным казакам не пришлось обращаться за разъяснением к юному князю, находившемуся в одном струге с Ермаком. Сам Ермак окликнул в эту минуту задумавшегося юношу.
– Алеша, глянь-ка туды, сердешный. Глаза-то у тебя вострые, молодые, позорчее будут моих… Што за чудище, ин, белеется вдали?
И он, протянув руку, указал вверх по реке.
Алеша стал пристально вглядываться в даль. Что-то серое, огромное, безобразное почудилось ему в спустившихся сентябрьских сумерках короткого дня – не то острог, не то башня, а то и великан, простерший руки к небесам.
– Должно, атаман, городок татарский, – сделал свое предположение Алексей.
Но тот только усмехнулся.
– Эх, молодо-зелено, князенька! Где ж ты городок увидал? Небось, сердце к бою рвется, и на каждом шагу городки татарские мерещатся… Нет, брат Алексей, сплоховали глазыньки твои, – дружески улыбнулся он сконфуженному Алеше. – Не городок это, нет, верно тебе говорю.
Замолк Ермак, а струги все плыли, и ночь сгущалась. Все явственнее и явственнее обозначалась в сентябрьских сумерках безобразная громада вдали. Вот подплыли к ней струги, и в голос ахнула вольная дружина. Огромная серая скала-великан исполинским утесом повисла над рекою.
– При-ста-вай! – пронеслась могучим криком команда Ермака.
Струги пристали. Дружина вышла на берег. С каким-то благоговейным изумлением оглядывали казаки огромную скалу. Она имела около 25 сажен в вышину и 30 в длину.
Но этим еще не окончилось их недоумение.
– Гляньте-ка, братцы, вход есть! – крикнул радостный голос Мещеряка, и он первый пролез в небольшое отверстие, черневшее у самого подножия гиганта. За ним опрометью кинулся Алеша.
– Лучину возьми, мало ль што бывает, – едва успел крикнуть Ермак.
Кто– то из казаков, успевший высечь огня и зажечь лучины, раздал их товарищам и все, один за другим, проникли во внутренность пещеры. Вошли, огляделись, и крик восторга вырвался из всех грудей: длинный ряд самодельных покоев представился взорам присутствующих. Сама природа, казалось, позаботилась устроить этот великолепный дворец. Пещеры и переходы сменялись просторными залами со сводчатыми потолками. И все это ярко поблескивало при свете лучин, переливаясь огнями, дробясь сотнями, тысячами, миллиардами искр. Это была исполинская солончаковая пещера, угрюмым сторожем охранявшая верховье реки.
– Знатные хоромы!… У самого Кучумки, поди, не бывало таковских! – шутил атаман. – А ну-ка, братцы, разводи костры и тащи припасы. По-царски мы здесь проведем ночку.
Загорелись костры, обливая ярким пламенем стены пещеры. Рубинами, алмазами заискрились они… Разостлали потники, уселись вокруг костров… Закипели котлы. Подоспел ужин. Серебряная чарка с «хмелевой» обошла дружину. Разрешил на радостях пропустить «малую толику» Ермак, обычно не терпевший в походе пьянства и бражничанья. Поужинав, улеглись спать казаки. Усталые, сытые и довольные своим роскошным пристанищем, они уснули в эту ночь крепко, как убитые.
Богатырским храпом наполнилась пещера… Костры потухли и только слабо тлели… Красноватые огоньки чуть озаряли внутренность огромных каменных покоев… На разостланных потниках, подложив мешки с запасной одеждой под головы, растянулись спящие казаки. Уснуло все…
Не спал один Алеша, князь Серебряный-Оболенский. Докучные думы не давали ему покоя. В мерцающем алыми огоньками догоравших углей полумраке ему грезился милый, далекий образ голубоглазой Танюши Строгановой, его последнее прощание с нею. Перед самым напутственным молебствием забежал Алеша к хозяевам острога. В хорошенькой девичьей светелке нашел Таню. Она была не одна. Дядя Семен Аникиевич сидел у своей любимицы. По исключительно ласковому приему, оказанному стариком Алеше, юный князь понял, что именитый Строганов знает истину. Как родного обнял старик юного князя.
– Ведомо мне все, все ведомо, – произнес он умиленно, трижды целуя юношу. – Все мне рассказала стрекоза моя. Ну, што ж, Божья воля! Совет вам да любовь, милые. С радостью отдам за тебя мою Татьяну. За честь сочту породниться со славным родом князей Оболенских. И то сказать, под пару вы оба – сироты круглые, а сиротам Господь помогает. Так-то, Алешенька. С похода вернешься, прославишься, батюшке-царю челом ударишь, гляди, взыщет еще за гибель деда твоего со злодеев-опричников, а тебе великий почет воздаст.
– Не надо мне почету, Семен Аникиевич. Дедовой гибели мне век не забыть. А до почестей-то я не больно охоч. Отдай за меня Татьяну Григорьевну, коли я добуду честью руки ее, поселимся мы здесь, в тиши Сольвычегодской, подале от злых людей да печальных мест, – уклончиво отвечал Алексей.
Еще крепче, еще нежнее обнял его за эти речи Строганов. Обняла его следом за ним и Танюша.
– Вертайся скореича, а я ждать денно и нощно буду, – шепнула она своим милым голоском.
И в тиши огромной пещеры слышится теперь этот милый голосок Алеше. Стоит, точно въявь, перед ним стройный облик с голубыми очами, с длинной и толстой косой. И непреодолимо хочется ему увидать ее теперь, тотчас же… Но невозможно, несбыточно это.
– Тяжело! – помимо воли срывается с губ юноши.
– Што ты, братику? Неможется, што ли? – заботливо спрашивает его проснувшийся Матвей.
– Ах, Мещеря, – печально роняют губы Алеши, – тоска какая… Сердце заныло, мочи нет… Татьяна Григорьевна видится въявь, ну, вот-вот, точно живая…
– Эх, ты, молодость! – добро и снисходительно рассмеялся Мещеряк, – зазноба сердешная не дает покоя… А ведь с чего и кручиниться больно?… Вернешься с похода, повенчает вас поп, станете жить- поживать да добра наживать. Ждет тебя твоя люба, тоскует по тебе… Не то, что я… по мне-то никто, небось, не тоскует… – тихо, чуть слышно заключил Мещеряк.
– Ну, так што же?… Ведь и ты ни по ком не тоскуешь, – произнес, поднимаясь со своего потника и подсаживаясь к нему, Алеша. – Ведь твое ретивое ни по ком не болит, Мещеряк?
– Болит, – несвойственным ему робким звуком проронил черноглазый молодой казак. И, как бы разом стряхнувшись, заговорил тихо, невнятно:
– Видал, чай, нередко боярышни Строгановой, невесты твоей, ближнюю девушку…
– Агашу-то?… Еще бы!… Как не видать!… Так неужто ж ее полюбил ты, Матюша?
– Ее, – тихо прозвучал ответ.
– Ну и скрытен же ты, парень! А мне ни слова, – упрекнул друга Алеша.
– Неспроста молчал, – взволнованно, горячо начал Мещеряк. – Ты именитый, славнородный князь, боярский внук и кажиная девушка с тобой венчаться за честь примет. А я… Нешто могу я крале моей сказать: «выходи за меня, желанная». – «А кто ты?» – спросит. – «Поволжский разбойник, душегуб ночной, погубитель», – вот што могу ответить любе моей, – с плохо скрытою горечью заключил казак.
– Нет, милый, не душегуб я, – помолчав с минуту подхватил он снова, – хошь и виновен я, што