он тлеет. Она не замечала раньше, какой у него большой и выпуклый лоб, как неумолимо ходят его чисто выбритые челюсти, как грозно светятся его темные глаза. И все-таки ей было смешно, что его широкие, сильные руки твердо лежат на ручке зонтика — эмблемы его трезвой, аккуратной жизни. Энид ждала, словно перед ней тикает и курится круглая черная бомба.
Наконец он хмуро сказал:
— Я хотел бы видеть дерево.
— Боюсь, что это невозможно, — сказала Энид.
— Чепуха, — резко сказал врач. — Что он сделает, если я влезу в сад?
— Вы уж простите, — мягко сказала она, — он вас больше не пустит в дом.
Джадсон вскочил, и Энид почувствовала, что сейчас будет взрыв.
— И все-таки он пускает в сад Уилмота. Вижу, у вашего соседа большие права.
Энид молча и удивленно смотрела на него:
— Пускает в сад Уилмота? — повторила она наконец.
— Слава Богу, — сказал врач, — хоть вы об этом не знаете. Уилмот сказал, что он там по праву, и я, конечно, подумал, что это вы его пустили. Может быть… Постойте, постойте… Я позже вам объясню… Ваш отец выгонит меня? Это еще как сказать!
Он вышел из гостиной так же резко, как вошел; и Энид подумала, что вряд ли его манеры сильно утешают больных.
Она поужинала одна, перебирая непростые мысли о странном молодом враче. Потом она вспомнила, что у ее отца совсем другие странности, и почему-то пошла в его студию, выходившую окнами в сад. Здесь висели полотна, из-за которых разгорелся тот спор. У нее самой был ясный и очень здравый ум, и ей казалось, что спорить из-за таких картин так же бессмысленно, как обсуждать нравственную сторону турецкого ковра. Однако спор ее расстроил — отчасти потому, что огорчил отца; и она подошла к сплошному окну, отделявшему студию от запертого сада, и хмуро вгляделась во мглу.
Сперва ее удивило, что ветра нет, а листья, освещенные луной, шевелятся. Потом она поняла, что в саду тихо и шевелятся только ветви безымянного дерева. На секунду ей стало страшно, как в детстве, — ей показалось, что оно умеет двигаться, словно зверь, или шевелить сучьями, словно гигантский веер. Вдруг его силуэт изменился, будто внезапно выросла новая ветка, и Энид увидела, что на дереве кто-то сидит. Он раскачивался, как обезьяна, потом спрыгнул, пошел к окну, и она поняла, что это человек. Непонятный ужас охватил ее — так бывает, когда лицо друга искажается в страшном сне. Джон Джадсон подошел к закрытому окну и заговорил, но она не услышала слов. Губы, беззвучно шевелящиеся у невидимой преграды, были ужасней всего, словно Джадсон стал немым, как рыба; и лицо его было бледным, как брюхо глубоководных рыб.
Энид быстро открыла окно. Но рассердиться она не успела — Джадсон крикнул:
— Ваш отец… Он, должно быть, сумасшедший!
Вдруг он замолчал, словно удивился собственным словам, провел рукой по крутому лбу, пригладил короткие волосы и сказал иначе:
— Он должен быть сумасшедшим.
Энид почувствовала, что эта фраза — другая, чем первая. Но не скоро, очень не скоро поняла она, в чем разница и что произошло между первой фразой и второй.
ДУОДИАПСИХОЗ
Энид Уиндраш была не чужда человеческих слабостей. Она умела сердиться по-всякому; но сейчас ее обуял гнев всех степеней и оттенков. Ее рассердило, что к ним зашли так поздно и при этом через окно; ее рассердило, что пренебрегли желаньями ее отца; ее рассердило, что она испугалась; ее рассердило, наконец, что бояться было нечего. Но, повторяем, она была не чужда человеческих слабостей, и больше всего ее рассердило, что неурочный гость не обращает на ее гнев ни малейшего внимания. Он сидел, упершись локтями в колени и сжав кулаками голову, и не скоро, очень не скоро бросил нетерпеливо:
— Вы что, не видите? Я думаю.
Тут он вскочил, как всегда, энергично, подбежал к одному из неоконченных полотен и уставился на него. Потом осмотрел второе, третье, четвертое. Потом обернулся к Энид — лицо его внушало не больше бодрости, чем череп и кости, — и сказал:
— Ну, попросту говоря, у вашего отца дуодиапсихоз.
— Вы считаете, что это и значит «говорить попросту»? — поинтересовалась она.
Но он продолжал глухо и тихо:
— Это началось с древесного атавизма.
Ученым не следует говорить понятно. Последние два слова были ей знакомы
— как-никак, мы живем в эру популярной науки, — и она взвилась, как пламя.
— Вы смеете намекать, — закричала она, — что папа хочет жить на дереве, как обезьяна?
— Хорошего тут мало, — мрачно сказал он. — Но только эта гипотеза покрывает все факты. Почему он всегда стремился остаться с деревом один на один? Почему он патологически боялся города? Почему его фанатически тянуло к зелени? Какова природа импульса, приковавшего его к дереву с первого взгляда? Такая сильная тяга может идти только из глубин наследственности. Да, это тяга антропоида. Печальное, но весьма убедительное подтверждение теории Дуна.
— Что за бред! — крикнула Энид. — По-вашему, он раньше не видел деревьев?
— Вспомните, — отвечал он все так же глухо и мрачно, — вспомните, что это за дерево. Оно просто создано, чтобы пробудить смутную память о прежнем обиталище людей. Сплошные ветви, даже корни — словно ветви: лезь, как по лестнице. Эти первые импульсы, так сказать, основные инстинкты, несложны; но, к несчастью, они развились в типичную получетверорукость.
— Раньше вы говорили другое, — недоверчиво сказала она.
— Да, — сказал он и вздрогнул. — В определенном смысле, это мое открытие.
— А вы так гордитесь, — сказала она, — своими гнусными открытиями, что вам ничего не стоит принести им в жертву кого угодно — папу, меня…
— Нет, не вас! — перебил ее Джадсон и снова вздрогнул, но овладел собой и продолжал с убийственной размеренностью лектора: — Комплекс антропоида влечет за собой стремление восстановить функцию всех четырех конечностей. Как мы знаем, ваш отец писал и рисовал обеими руками. На более поздней стадии, вполне возможно, он попытался бы писать ногами.
Они посмотрели друг на друга; и так чудовищна была эта беседа, что ни один не рассмеялся.
— В результате, — продолжал он, — возникает опасность разобщения функций. Равное пользование конечностями не соответствует данной фазе эволюции человека и может привести к тому, что полушария большого мозга утратят координацию. Такой больной невменяем и должен находиться под присмотром.
— Все равно не верю, — сердито сказала она.
Он поднял палец и мрачно показал на темные полотна, на которых получетверорукий гений запечатлел в огненных красках свои видения.
— Взгляните, — сказал он. — Мотив дерева, снова и снова. А дерево — это прямая, от которой в обе стороны вверх идут линии. Так и видишь, как обе руки действуют кистью враз. Однако дерево — не чертеж. Ветви эти разные. Вот тут-то и таится главная беда.
Воцарилось злое молчание. Джадсон прервал его сам и продолжал свою лекцию:
— Попытка добиться разных очертаний при одновременном действии обеих рук ведет к диссоциации единства и непрерывности сознания, ослабляет контроль больного над собой и координацию последова…
Молния догадки сверкнула во тьме ее смятенного ума.
— Это месть? — спросила она.
Он остановился на середине очередного длинного слова, и даже губы у него побелели.
— Вы обманщик! — закричала она, трясясь от гнева. — Вы шарлатан! Думаете, я не знаю, почему