если он, Черчилль, победит на выборах, ему может грозить поражение в парламенте. Он уже слышал крики 'Убийца! ', доносящиеся со скамей оппозиции.
Разумеется, он будет защищаться. Ему есть что ответить на любые обвинения. Если бы он предпринял чрезвычайные меры, чтобы спасти Ковентри, немцы сразу поняли бы, что их код расшифрован, и сменили бы его. Ценой Ковентри важнейший источник информации был сохранен. А ведь этот источник уже не раз выручал англичан. Именно благодаря «Энигме», стало известно намерение немцев окружить и уничтожить британский экспедиционный корпус в Бельгии, в районе Остенде. Приказ штаба вермахта был расшифрован. В результате корпус своевременно эвакуировался и отошел к морю, к Дюнкерку, навстречу идущему на выручку британскому флоту. Именно «Энигма» позволила британскому командованию расшифровать радиопереговоры между Роммелем и Кессельрингом и сорвать наступление Роммеля в Египте. Да и многие другие успехи британских вооруженных сил стали возможны благодаря «Энигме».
'Я был прав, прав, тысячу раз прав! ' — мысленно восклицал Черчилль. В большой политике и большой войне цель всегда оправдывает средства. Так было бы, например, в Польше: если бы варшавское восстание удалось, то имело смысл пожертвовать десятками тысяч мирных жителей, чтобы лондонские поляки могли обосноваться в Варшаве в качестве законного правительства…
Ну а в том, что информация, получаемая с помощью «Ультра», никогда не доводилась до сведения советского союзника, лейбористы упрекать его, конечно, не будут…
Черчилль невольно задумался: а как бы поступил на его месте советский военачальник? Стал бы спасать обреченный город или пожертвовал бы им?
Впрочем, он тут же оборвал себя — психология русских была ему недоступна. Ведь они, даже имея явное преимущество в силах, прекращали огонь, если наступавшие гитлеровцы гнали перед собой мирное население — женщин, стариков, детей…
«Тодо модо» — «любым способом» — эти латинские слова, девиз ордена иезуитов, и поныне казались Черчиллю целиком определяющими политику любого крупного государственного деятеля.
Наконец Черчилль встал, поднял мольберт с красками, сложил стул и, так и не сделав ни одного мазка, медленно пошел обратно к замку.
Он оставил внизу рисовальные принадлежности, молча прошел мимо своего врача Морана, сидевшего в нижней гостиной с газетой в руках, — Моран невольно отметил, что походка его пациента была сегодня необычной, стариковски-шаркающей, — и, тяжело опираясь о деревянные перила, поднялся наверх.
Его жена Клементина сидела в верхней гостиной за книгой и удивленно посмотрела на мужа, вернувшегося раньше, чем обычно.
Не встречаясь с ней взглядом, Черчилль все так же молча направился в спальню.
С этой уже немолодой теперь женщиной он прожил около сорока лет. Женщины никогда не играли сколько-нибудь заметной роли в жизни Черчилля — все его душевные силы, все его страсти целиком сосредоточивались на государственной деятельности, на политической карьере.
У него были и свои особые причины презирать женщин. Он всегда считал их существами низшего порядка.
Когда в начале своей карьеры он баллотировался в парламент, руководительницы движения суфражисток обратились к нему с просьбой выступить за предоставление женщинам избирательных прав. Он ответил коротким и высокомерным отказом.
Впоследствии это стало для Черчилля источником многих неприятностей. При каждом удобном случае суфражистки устраивали ему бурные обструкции. Они преследовали его по пятам, кричали, свистели, потрясали зонтиками, забрасывали камнями, кусками угля, тухлыми яйцами, а однажды даже пытались избить его хлыстами.
Черчилль презирал женщин. Но Клементина была умна, тактична, спокойна, обладала здравым смыслом. Эта сухощавая крупная женщина с длинным лицом и теперь уже седыми, но по-прежнему тщательно причесанными волосами хорошо изучила своего мужа. Если бы Черчилль знал, как глубоко проникает она в его душу, в самые сокровенные его мысли, он, несомненно, восстал бы. и вряд ли этот брак оказался бы счастливым.
Клементина никогда не заблуждалась относительно своего мужа. Как никто другой, она видела его недостатки, давно изучила его характер — властный, эгоистический, упрямый. Ей было хорошо известно то пренебрежение, с которым муж относился к людям, в особенности к так называемым простым людям. Он испытывал физическое отвращение к толпе, к человеческим массам. Один раз в жизни воспользовался метро, да и то заблудился в подземных переходах. Никогда не интересовался тем, что думают другие, считая главным лишь то, что думает он сам.
Но Клементина никогда не показывала мужу, что видит его насквозь, что читает его мысли. Она читала их только про себя и делала из этого необходимые выводы. Черчилль высоко ценил ее природный такт. Человек крайне самолюбивый, упрямый, самоуверенный, нередко вздорный, оп не потерпел бы возле себя женщины, которая постоянно давала бы ему понять, что отлично разбирается во всех состояниях его души и в подлинных целях всех его поступков. Но, наверное, его еще меньше устраивало бы постоянное присутствие и такой женщины, которой были бы попросту недоступны и чужды все его радости и печали.
Клементина как бы совмещала в себе и то и другое: способность видеть мужа насквозь и никогда этого не обнаруживать. Благодаря этому она стала по-настоящему необходимой Черчиллю, который любил ее, любил детей — их было четверо — и вместе с тем не любил никого, кроме себя, своей власти над людьми, своей политической карьеры.
… Клементина была удивлена тем, что муж так рано вернулся и, не сказав ей ни слова, молча прошел в спальню. Выждав несколько минут, чтобы дать ему раздеться и лечь в постель, она последовала за ним.
Однако постель, заботливо приготовленная Сойерсом для дневного отдыха своего хозяина, была пуста. Черчилль понуро сидел в кресле около ночного столика.
Клементина смотрела на мужа с тревогой и болью. За долгие годы совместной жизни она привыкла к этому крупному, слегка сутулившемуся человеку с огромной головой, по-бычьи склоненной и выдвинутой вперед, с массивным подбородком, над которым вызывающе торчала неизменная толстая, длинная сигара. Этот человек, казалось, всегда был готов к действию — к нападению или к отпору. Он напоминал крокодила, неповоротливого с виду, но каждую минуту готового сомкнуть свои мощные челюсти или нанести губительный удар хвостом.
Сейчас в кресле сидел обессиленный старик. Массивная голова его поникла, опущенные плечи, казалось, едва удерживали ее, руки были безвольно опущены.
— Я ничего не написал сегодня, — угрюмо сказал Черчилль, — даже не раскрыл мольберта. Я устал.
— Ты много работал вчера, — подчеркнуто бодрым тоном: она знала, что муж не терпит, когда его утешают, — сказала Клементина. — Потом это палящее солнце…
— Нет, — по-прежнему не делая ни малейшего движения, сказал Черчилль, — дело не в этом. Я еще никогда не находился в столь подавленном состоянии. Моя энергия иссякла. Мне ничего не хочется делать. Я не знаю, пройдет ли это…
— Ты знаешь, что пройдет.
— Нет, — возразил Черчилль, — Не знаю.
— Я скажу Сойерсу, чтобы он принес тебе виски.
— Я не хочу впеки. Я вообще ничего не хочу, — тихо произнес Черчилль.
Клементина еще никогда не видела мужа в таком состоянии и никогда не слышала от него таких слов. Даже в безнадежных, казалось бы, положениях он не терял присутствия духа. Так было, например, когда провалилась его очередная авантюра — безуспешная попытка во время первой мировой войны захватить полуостров Галлиполи, а затем и Константинополь. Матери бесцельно погибших английских солдат проклинали тогда морского министра Великобритании Черчилля, а газеты единодушно называли авантюристом и невеждой…
Но Черчилль не менялся. Он оставался самоуверенным, по-прежнему презирал толпу и твердо верил, что его решающий час еще не пробил.