чаще всего не в бою, а накануне, во время ожидания этого боя. И еще когда ты из солдата превращаешься в беспомощную мишень. А иногда и после боя, когда вспоминаешь, как все было…
Сын меня не понимал. Я рассказал ему, как укрывался однажды под танком, где уже прятались несколько бойцов. Ноги мои торчали наружу, а над танком — мне казалось, что прямо над ним, — проносились один за другим немецкие штурмовики. Звук пулеметных очередей сливался с гулкой дробью, которую вызванивали пули на танковой броне…
Потом я говорил маленькому Сергею, что самым страшным, пожалуй, было другое. Впервые перейдя в наступление и с боями ворвавшись в смоленскую деревеньку, название которой я уже давно забыл, наша дивизия наткнулась на сплошное кладбище. Всю деревню немцы превратили в кладбище, только развороченное. Всюду валялись изуродованные, оскверненные, исколотые штыками трупы деревенских жителей…
Может быть, это было самым страшным, что мне пришлось пережить на войне?
Но, пожалуй, никогда, не только вовремя войны, но и за всю мою жизнь, не испытывал я такого смятения чувств, как после устроенной Стюартом «пресс-конференции»…
Уже никто не стрелял, не рвались снаряды, ничто не угрожало моей жизни. А я испытывал леденящий страх. Нет, я боялся не за свою судьбу. Все самые ужасные для меня лично последствия, которые я считал неизбежными, не шли ни в какое сравнение с терзавшим мою душу сознанием, что в своей непростительной запальчивости я поддался на провокацию, позволил себе публичный выпад против главы союзного государства, почти открыто обвинил его в заговоре против нашей страны и в предательстве. Й это в те дни, когда проходила Конференция, целью которой было продолжить и укрепить антифашистскую коалицию, сложившуюся в годы войны…
Мне казалось, что я нанес своей стране удар в спину. Протестуя против провокации, сам оказался в роли провокатора…
Ровно тридцать лет спустя в Хельсинки, вернувшись в свой номер из бара гостиницы «Мареки», я лежал без сна и вновь вспоминал события тех далеких лет.
Почему я вспомнил сейчас о Стюарте? Конечно, превращение английского журналиста сороковых годов в американского капиталиста семидесятых само по себе было весьма знаменательно. Но все-таки вспомнил я Стюарта главным образом из-за Брайта. Больше всего интересовал меня именно Брайт. Рассказав о книге, которую написал Чарли, Стюарт словно бросил камень в спокойные, уже устоявшиеся воды. От этого с силой брошенного камня сразу пошли круги. Ведь если бы не Брайт, я никогда не попал бы на эту злосчастную «коктейль-парти»…
Я почти не слышал того, что Брайт говорил мне по дороге. Помню только: он не ругал меня за то, что я предал гласности ту информацию, которую получил от него. Помню еще, что так и не поблагодарил Чарли за его ободряющий выкрик из зала, когда, отбиваясь от атак Стюарта, я перешел в контратаку.
Не заходя к Вольфам, я, как лунатик, перешел из «виллиса» в «эмку» и не сразу понял, что Гвоздков спрашивает меня, куда ехать. Наконец смысл его вопроса дошел до меня.
— На объект! — коротко сказал я Гвоздкову и с горечью подумал; недолго мне теперь оставаться на этом объекте!..
Я решил сразу ехать к Карпову. Необходимо было немедленно доложить обо всем случившемся. Разумеется, я мог бы сообщить об этом и офицерам из Бюро Тугаринова, но сейчас, поздним вечером, я вряд ли застал бы в Карлсхорсте кого-нибудь, кроме дежурных.
Впрочем, честно говоря, я обманывал себя. Я хотел прежде всего встретиться с Карповым по другой причине. В глубине моей души теплилась надежда, что если я и могу надеяться на какое-нибудь, пусть самое незначительное снисхождение, получить самый разумный и дельный совет, то мне следует прежде всего обратиться именно к Карпову. Он знал меня в трудные месяцы войны. Он поймет, что не просто легкомыслие было причиной моего недопустимого срыва. Сумеет поставить себя на мое место…
Однако Воронова ждало очередное разочарование: генерал так и не вернулся в Бабельсберг. Дежурный майор сказал, что Карпов заночует в Карлсхорсте и прибудет завтра в десять ноль-ноль.
Мчаться в Карлсхорст было бессмысленно. Где там искать Карпова? Он мог заночевать у кого-либо из своих друзей-генералов. Кроме всего прочего, врываться на ночь глядя в гражданской одежде в Ставку Главнокомандующего советскими оккупационными войсками в Германии было бы по меньшей мере глупо.
Воронов поехал к себе. Поднялся в свою комнату. Зажег свет. Записные книжки, начатая, но так и не оконченная статья… К чему все это теперь? «Не статью писать, а укладывать пожитки — вот что мне следует теперь делать!» — с горечью подумал Воронов.
Потом сказал себе: нет, я должен сейчас же сесть за стол и написать обо всем, что произошло. Ничего не утаивая и не преуменьшая своей непростительной вины. Вместе с тем дать представление о той обстановке, в которой он совершил свой проступок. Ведь там не было ни одного советского человека. Объективно изложить все случившееся может только он, Воронов.
Кому адресовать докладную? Это скажет Карпов, когда завтра прочтет ее. Сейчас нужно изложить все на бумаге. Все, начиная со встречи с Брайтом.
Воронов сел за стол, придвинул к себе лист чистой бумаги и написал первые строки: «Как коммунист и советский журналист, считаю своей обязанностью доложить, что…»
…Воронов заснул лишь под утро. Когда проснулся и посмотрел на часы, было уже девять. Вскочил и быстро оделся. О завтраке даже не подумал. Наскоро, по армейской привычке, побрился: что бы ни случилось, к начальству следует являться свежевыбритым. Собрал исписанные за ночь листки. Порвал черновики. Без четверти десять вышел из дома…
Карпов был на месте, но у него уже шло совещание. Пришлось ждать. Воронов вышел на улицу и стал прогуливаться взад-вперед, то и дело оглядываясь на подъезд. Но на улицу никто не выходил: совещание, видимо, продолжалось.
Оно окончилось, когда часы показывали уже без десяти одиннадцать. Перескакивая через ступени, Воронов быстро поднялся на второй этаж. Постучал, громко спросил: «Разрешите?» — и одновременно открыл дверь.
Карпов сидел за столом. В комнате было накурено.
— Что у тебя, Михайло? — как показалось Воронову, недовольно спросил генерал. — Я сейчас очень занят.
— Прошу принять меня по неотложному делу, — все еще стоя в дверях, произнес Воронов.
Очевидно, в голосе его прозвучало нечто такое, что заставило Карпова насторожиться.
— Входи, — нахмурившись, сказал он. — Что за дело? Воронов шагнул вперед.
— Вчера я совершил проступок, о котором обязан доложить.
Подойдя к столу, он протянул Карпову свою докладную.
Карпов пробежал глазами первые строки, полистал страницы — их было много — и ворчливо сказал:
— Нет у меня времени читать твою писанину. Да и почерк у тебя… Словом, садись и рассказывай. Коротко, без беллетристики. Что там у тебя случилось?
Воронов начал свой рассказ, чувствуя, что говорит деревянным, чужим голосом. Старался ничего не упустить. Он был рад, что Карпов не прерывает его. Генерал слушал внимательно, хотя и по-прежнему нахмурившись.
Воронов еще не успел рассказать самое главное, как зазвонил телефон.
«Сейчас его вызовут куда-нибудь, — с отчаянием подумал Воронов, — и он уйдет, так и не выслушав меня…»
Карпов взял трубку, и буквально через секунду лицо его изменилось. Выражение досады и недовольства сменилось напряженной сосредоточенностью.
— Так точно. Здесь, — сказал Карпов. Последовала пауза.
— Есть! — сказал Карпов. — Понял. Сейчас скажу.
Он осторожно повесил трубку и посмотрел на Воронова странным взглядом, в котором смешались тревога и сочувствие.
— Тебе надо идти, Воронов, — сказал он.
— Товарищ генерал! — умоляюще воскликнул Воронов. — Василий Степанович! Разрешите мне