– Некоторые считают до своего дома. А если дома уже нет, то до знакомой с детства березки.
– А у тебя какой счет?
– До победы.
– До победы… – задумчиво повторил Звягинцев. – Фашистов крушить до победы – это бесспорно, тут и рассуждать не о чем. Но как ты себе представляешь нашу победу?
– Странный вопрос, – пожал плечами Пастухов. – Победа – это полный разгром фашизма. Осиновый кол в змеиное его гнездо.
– И то верно. Только не кажется ли тебе, комиссар, что сейчас победа у людей связывается не только с этим… общим? А и с чем-то другим, личным?
– Не понимаю.
– Ну как тебе это объяснить… Все, о чем человек мечтал и что разбила война, непременно вернется… или сбудется… Сбудется, точнее.
– Без победы не сбудется.
– Конечно же! Но сама победа при этом становится чем-то… личным, что ли. По крайней мере для меня так. И для тебя, уверен, и для Суровцева… Кстати, ты знаешь что-нибудь о Суровцеве?
– После ранения на «пятачке» не видел его.
– Эх ты, а еще комиссар! Суровцев после ранения в этом самом госпитале лежал.
– Быть того не может! – воскликнул Пастухов. – А сейчас где же он?
– А сейчас… – Звягинцев запнулся. Ему не хотелось говорить Пастухову о той страшной работе, на которую обречен Суровцев. – Ну, словом, в Ленинграде, – закончил он. – Служит в одной части.
– Да откуда ты все это знаешь?
– От Веры.
– Веры? – переспросил Пастухов. – Королевой, что ли? Так ты и ее знаешь? Погоди… Она тут как-то у меня отпрашивалась – знакомый, говорит, с фронта приехал… Уж не ты ли?
– Я, старший политрук, я.
– Погоди, – все так же ошеломленно продолжал Пастухов. – Помню, мы с тобой в лесу разговор вели о дочке комиссаровой, которая к немцам попала… Она?
– Она, Пастухов…
– Тогда последний вопрос: кто она тебе теперь? Ну… без особых подробностей… Жена?
Звягинцев молчал. Он понимал, что Пастухов не имеет в виду формальную, так сказать, сторону дела, а выясняет просто степень близости своего боевого друга и Веры. Что ответить ему? Рассказывать все слишком долго. Да и невозможно передать словами все, что связывало его с Верой. Особенно теперь…
Он будто со стороны услышал, как произнес:
– Жена.
Сказал так и понял, что должен немедленно оговориться, объяснить, что… имел в виду совсем другое. Но такое объяснение прозвучало бы теперь глупо.
Лишь произнеся слово «жена», Звягинцев осознал, в какое нелепое, двусмысленное положение поставил он Веру. Пастухов конечно же найдет случай потолковать с ней об этом. И Вере придется краснеть, отказываться. Звягинцев предстанет перед ней в жалкой роли хвастунишки…
И все-таки у него не хватило сил взять обратно слово, сорвавшееся с губ помимо воли.
– Вера сейчас здесь? – спросил Звягинцев.
Пастухов ответил не сразу.
– Так… – размышлял он вслух. – Теперь понимаю насчет личного. Подумал было – философом стал майор… А Вера здесь, иди. Наверху она, у себя. Плачет.
– Плачет? – с тревогой и недоумением спросил Звягинцев.
– Да, горе у нас тут, майор. Этой ночью начальник госпиталя умер. Осьминин фамилия.
«От чего?» – хотел спросить Звягинцев, но вовремя удержался: он уже достаточно долго пробыл в блокаде, ему не пристало задавать такие вопросы.
– Иди, иди к ней! – поторапливал Пастухов.
– Но… я не знаю, где ее найти, – растерянно сказал Звягинцев. – Я ведь никогда в этом здании не был.
– Ко мне дорогу нашел, а к ней и подавно отыщешь.
– Да я и к тебе-то случайно попал! Парень один в коридоре встретился. Без ноги, с костылями. Я его про Королеву спросил, а он огрызнулся и к тебе за разрешением послал.
– А-а, Сергушин!.. – поморщился Пастухов. – Тяжелый случай с этим парнем, еле выходили.
– Он знает Веру?
– Все ее в госпитале знают. А парня этого она на ноги подняла. Точнее, на ногу, – поправился он с невеселой усмешкой. – И теперь вот ее вроде своей собственностью считает.
– Влюблен?
– Да нет, не ревнуй… Просто больничная психология. Знаешь такую?
– Знаю. Сам больше месяца провалялся.
– Ну вот. А к Вере путь такой: по лестнице на самый верх поднимешься и в аккурат упрешься в ее дверь. Или проводить?
– Найду без провожатых.
– Ночевать останешься?
– Что?!
– До утра, говорю, пробудешь?
Пастухов спрашивал об этом как о чем-то само собой разумеющемся.
– Нет, – ответил Звягинцев, не глядя на Пастухова, – неудобно.
– Почему? – удивился Пастухов. – Какое неудобство с женой ночь провести? Словом, я разрешаю. Своей комиссарской властью.
– Мало тут твоей власти, старший политрук, – сказал Звягинцев. – Обманул я тебя: не жена мне Вера. Пока еще не жена.
– Будто я не знаю, что обманул, – усмехнулся Пастухов.
– Так зачем же ты?..
– Зачем, зачем!.. Тебя знаю. И ее. С меня достаточно. Ну, иди.
…Звягинцев пробыл у нее до глубокой ночи.
Они говорили не о себе, не о своем будущем. Так же как и там, у Пастухова, разговор здесь начался с воспоминаний. И в прошлом они как бы искали друг друга.
Вспоминали о вечеринке, которую устроил Павел Максимович Королев после окончания финской войны. Там Звягинцев в первый раз встретился с Верой. Долго спорили о том, кто с кем танцевал на той вечеринке. Потом шаг за шагом восстанавливали путь с Литейного за Нарвскую, вернее, тот отрезок пути, который шли пешком, выскочив из автобуса… Вспоминали, как сидели ночью в сквере, когда Звягинцев впервые дотронулся до Вериной руки, а потом положил свою широкую ладонь на ее маленькие пальцы, вроде бы грел их, хотя было совсем не холодно – приближалась весна. Но Вера не убрала свою руку, сделала вид, что не замечает прикосновения Звягинцева, занятая своими мыслями…
Дальше их воспоминаниям мешала война. Как бы заранее условившись, они избегали касаться войны, будто ее и не было. Но она была рядом – дрожала в пламени коптилки, теплилась в остывающей железной печке, веяла холодом от промерзших за зиму каменных стен. Война словно растворилась в самом воздухе каморки, в которой они старались хоть на мгновение согреться воспоминаниями.
И в конце концов она властно вторглась в их разговор.
Звягинцев увидел на тумбочке толстую тетрадь, спросил, не со школьных ли времен сохранилась она у Веры. И услышал в ответ, что это дневник – история болезни начальника госпиталя Осьминина, которую он сам диктовал Вере до вчерашнего дня.
Вера раскрыла тетрадь, поднесла ее ближе к коптилке и прочла последнюю запись:
«Никаких желаний. Все хорошо. И очень легко».
Прочла и сказала, еле сдерживая слезы:
– Ночью он умер.