– …а я тебе говорю, выкинь эту мысль подлую! – говорил Пастухов. – Руки у тебя есть, голова есть?
– А нога?!
– Нога?.. Слушай, Сергушин, я сам, видишь, с костылем хожу. Только не он мне сейчас в жизни главная опора. Сердце – вот опора.
– Мягкое оно, сердце-то, – с горечью произнес Сергушин.
– А ты закали. Оно, сердце, к закалке пригодно. Как сталь. Про Николая Островского слышал? Недвижимый, слепой. А стал Островским. Все сердце заменило. Большевистское сердце. А ты по сравнению с Островским счастливец… Я, Сергушин, если хочешь знать, колдун. Увижу человека и сказать могу, что ему на роду написано.
– Мне написано инвалидом быть.
– Врешь. Не захочешь быть инвалидом – не будешь. Ты ведь до войны в колхозе жил? Село Березовки, Ленинградской области, верно?
– Откуда знаете?
– Говорю тебе, что колдун. И предсказываю: быть тебе после войны председателем колхоза. Или секретарем райкома комсомольского. И девки за тобой стаями ходить будут, а тебе от них бегать придется.
Пастухов говорил с этим Сергушиным так, будто одновременно обращался и к взрослому и к ребенку.
– Товарищ Пастухов! – позвала я.
– Кто там? – обернулся он к двери.
– Это я, Королева. Можно вас на минуту?
– Да, да, конечно, – поспешно ответил он. Потом сказал Сергушину: – Я еще к тебе приду. Тайну раскрою, как сердце закаливают.
И вышел в коридор, плотно притворив за собой дверь.
– Ну как там, товарищ Королева? – с тревогой спросил он.
– Плохо, – ответила я. – Очень плохо. Ему нужно сделать несколько вливаний глюкозы и стрихнина и обеспечить усиленное питание.
– Найдем, – уверенно сказал Пастухов. – Я сейчас распоряжусь…
– Ничего вы не распорядитесь! – с отчаянием сказала я. – Он отказывается.
– Как… отказывается?!
– Вы не понимаете, как отказываются? Вот так, очень просто! Не желает, чтобы на него тратили медикаменты, в которых остро нуждаются раненые. Ясно?
– Но это же нелепо! – пожал плечами Пастухов. – Его жизнь не менее ценна, чем любого из бойцов Красной Армии!
– Вот вы ему это и объясните! А я не умею!
– Не кричите! – неожиданно строго проговорил Пастухов. – Пожалуйста, без истерики. Пойдемте-ка сюда.
И Пастухов, стуча костылем, направился к лестничной площадке, где обычно собирались выздоравливающие и легкораненые, чтобы покурить и послушать радио. Сейчас там было темно и пусто.
– Ну-ка, расскажите мне поподробнее, – сказал Пастухов, – только, пожалуйста, без эмоций.
– Я сама не совсем понимаю, что происходит, товарищ комиссар, – неуверенно проговорила я. – Не желает он принимать лекарств.
– Это я уже слышал. Почему?!
– Но я уже сказала вам почему!
– Других причин нет?
– Других?.. – Я задумалась. – Он уверен, что обречен. И считает, что должен извлечь из этого пользу для науки. Он заставляет меня записывать симптомы его болезни… ну, алиментарной дистрофии…
– На кой черт их записывать, когда дистрофия сейчас у тысяч ленинградцев?
– И я так считаю… Но он говорит, что нужно точно зафиксировать течение болезни в условиях блокады и отсутствия необходимых медикаментов. Чтобы потом не забылось.
– Ну и пусть забудется! – воскликнул Пастухов. – И чем скорее, тем лучше. Героизм людей – вот что не должно забываться!.. – Он умолк, потом сказал уже негромко: – Да, тяжелый случай… И нет возможности его уговорить? Заставить?
– О том, чтобы заставить, мне кажется, не может быть и речи. Вот если уговорить… Но кто это сможет? Я не могу… У него есть друг, – нерешительно продолжала я, – старый архитектор… Я подумала: что, если разыскать его и попросить поселиться вместе с Андреем Григорьевичем?..
– А где он сейчас? – оживился Пастухов.
– Я… не знаю, – презирая себя за ложь, тихо ответила я.
– А он сам, ну, Осьминин, тоже не знает?
– Я… я не спрашивала.
– Вы должны узнать это, Вера, – сказал Пастухов.
– Постараюсь, – кивнула я. – Ну, а вы убедили?
– Кого? – не понял Пастухов.
– Ну… Сергушина? Убедили, что с одной ногой жить не хуже, чем с двумя?
Я сама не понимала, почему говорю таким тоном. Наверное, от бессилия, от сознания собственной слабости.
– Еще нет… – спокойно ответил Пастухов. – Но думаю, что уговорю.
– Вы сами-то верите в то, что внушаете ему? Или так, утешаете?
– Я не утешитель, товарищ Королева, – строго, но без всякой неприязни ответил Пастухов. – Я комиссар. И в то, что говорю, верю. Я его сердце лечу. Вы камфарой лечите. А я словом. И его и себя.
– Себя?..
– Я ведь тоже с костылем хожу. И врачи еще не уверены, что… Словом, – закончил он, – идите отдыхать. И подумайте, как разыскать этого, ну, архитектора.
– Товарищ Пастухов, – сказала я, пользуясь тем, что на площадке темно и он не видит моего лица, – можно… личный вопрос?.. У вас есть семья? Ну, жена, дети?
– Дети? Нет, детей нет. А жена… есть. Очень хорошая женщина… Ждет меня…
– Тогда… вам легко… Помните, вы говорили, как хорошо, когда ждут.
– Конечно. Мне легко. Она меня и с костылем примет… Ну, идите. И еще раз прошу… ну, насчет того архитектора. Надо его срочно найти.
– Я постараюсь.
– Спасибо. А теперь идите, отдохните, погрейтесь… – совсем не по-военному сказал Пастухов и медленно пошел к двери.
А я пошла наверх, в сестринскую, сдала лекарства и поднялась в свою комнату.
Нащупала на тумбочке коробку спичек, зажгла коптилку и неожиданно увидела у печки дрова… Откуда они?
И вдруг я вспомнила слова Пастухова: «Отдохните, погрейтесь».
Значит… он? Думать о том, почему Пастухов это сделал и где взял несколько полешек, не было сил…
Какое счастье – смотреть в разгорающуюся печку и чувствовать, как идущее из открытой дверцы тепло согревает твое лицо!
«Счастье! – повторила я про себя и подумала: – Каким оно может быть разным. Огромным, как Победа, как прорыв блокады, и маленьким, как кусок хлеба, как огонек коптилки… Как все относительно в жизни!»
Неужели все это когда-нибудь забудется?.. Как он сказал, Пастухов? «Ну и пусть забудется! Героизм людей – вот что на должно забываться!»
Наверное, он прав…