– Еще не поступали, – ответил Поскребышев. – Отбой дала только сейчас.
– Хоменко – к телефону, – приказал Сталин, открывая дверь в примыкавшую к его кабинету комнату, где стояли кровать, небольшой стол с телефонами, параллельными тем, которые были установлены в кабинете, и вешалка. Он снял шинель и ушанку, повесил их на вешалку и, вернувшись в кабинет, увидел, что Поскребышев все еще там.
– Я просил вызвать к телефону Хоменко! – недовольно повторил Сталин и направился к длинному столу с картами.
– С тридцатой армией связи пока нет, – виновато ответил Поскребышев, – я сразу же, когда пришел…
– Жукова! – не оборачиваясь, прервал его Сталин.
Через несколько минут Поскребышев доложил, что командующий Западным на проводе.
– Что нового, товарищ Жуков? – спросил Сталин, и казалось, что нарочито спокойным тоном, каким он говорил это, ему хотелось стереть из памяти Жукова те, другие слова, произнесенные им совсем недавно. – Я понимаю, что прошло немного времени, – продолжал он. – Но мне пока не удается соединиться с Хоменко. Я хотел сказать ему то, чего он заслуживает. Но, может быть, вы знаете…
– По моим данным, Хоменко продолжает отход к Волге. Южнее Калинина, – сказал Жуков.
– Значит… бегство?
– Товарищ Сталин, – громко сказал Жуков, – противник бросил против тридцатой не менее трехсот танков. Вам известно, сколько машин у Хоменко?
Да, Сталину это было известно. Всего пятьдесят шесть легких танков со слабым вооружением. Но вопрос Жукова прозвучал упреком, и Сталин уже резче сказал:
– О превосходстве противника в танках я осведомлен не хуже вас. Но… – Он сделал невольную паузу и глухо закончил: – Но позади – Москва…
– Я знаю это, товарищ Сталин, – спокойно ответил Жуков. И добавил: – И Хоменко знает. Я хочу внести предложение.
– Какое? – поспешно спросил Сталин.
– Передать тридцатую армию из состава Калининского фронта мне.
– Но это же расширит линию обороны Западного фронта, – с сомнением произнес Сталин. – Или у вас положение стабилизируется? – В его голосе прозвучала надежда.
– О стабилизации пока не может быть и речи, – ответил Жуков. – Идут отчаянные бои.
– На каких участках?
– Основной удар противника принимают на себя стрелковые дивизии – триста шестнадцатая генерала Панфилова, семьдесят восьмая генерала Белобородова и восемнадцатая генерала Чернышева. Упорные бои ведут наши танковые бригады и кавалерийский корпус генерала Доватора. Перевод в состав Западного фронта тридцатой армии даст нам большую свободу маневра.
– Хорошо, – после короткого молчания сказал Сталин. – Сегодня вы получите приказ.
Он положил трубку и вернулся к столу с картами.
Из районов Истры и Волоколамска танковые бригады немцев рвались к Москве. От того, выстоят ли перечисленные Жуковым дивизии, зависела судьба столицы…
Был ли прорыв, осуществленный немцами 16 ноября, полной неожиданностью для Сталина? Застал ли он его врасплох так же, как не предвиденное им вторжение гитлеровских войск 22 июня? Свидетельствовал ли вырвавшийся из глубины его души трагический, исполненный глубокой горечи вопрос Жукову: «Вы уверены, что мы удержим Москву?» – о том, что перед лицом грозной опасности Сталин потерял самообладание?
Нет, такое утверждение было бы неправильным.
Опыт уже несколько месяцев длившейся войны подсказывал Сталину, что достигнутое в первых числах ноября относительное равновесие сил под Москвой лишь временное, что рано или поздно противник возобновит свое наступление, снова попытается прорваться к столице.
Однако тот факт, что впервые после смоленских боев врага удалось остановить на главном, решающем направлении, вселил в душу Сталина скорее подсознательную, чем основанную на реальном анализе ситуации, веру в то, что упреждающим ударом можно резко склонить чашу весов в пользу Красной Армии. Но упреждающего удара не получилось. А проведенная по настоянию Сталина перегруппировка резервов ослабила армии Жукова. И день 16 ноября преподал Сталину новый горький урок.
И тогда медленно, но неуклонно происходившие сдвиги, изменения в его, казалось бы, раз и навсегда отлитом, непоколебимом характере дали о себе знать воочию.
…Пройдут годы, красное знамя Победы взовьется над берлинским рейхстагом, благодарное человечество будет славить великий советский народ… А народу этому придется поднимать свою страну из руин и снова, как в начале тридцатых годов, отказывать себе в самом необходимом, чтобы укрепить и умножить силу и мощь своей Родины. По-прежнему во главе партии и народа будет стоять Сталин. И противоречия характера его, казалось бы стертые войной, оживут снова…
Но все это будет потом.
А сейчас он страстно желал получить поддержку, помощь, совет, это и вызвало немыслимый для прежнего Сталина вопрос о судьбе Москвы…
…В те дни, когда власть этого человека казалась беспредельной, а дар его предвидения неоспоримым, в те предвоенные годы, когда не только миллионы людей, но прежде всего он сам убежденно верили в это, Сталин не ощущал потребности в советах. Он не сомневался, что понимает больше, чем другие, и дальше, чем другие, видит.
Был народ, и был его вождь Сталин. Строки известных стихов: «Мы говорим Ленин, подразумеваем – партия, мы говорим партия, подразумеваем – Ленин» – он, несомненно, распространял и на себя. Не случайно в первой своей после начала войны речи он призывал сплотиться вокруг «партии Ленина – Сталина».
Да, ему казалось: есть народ и есть Сталин, который знает, что нужно народу, по какому пути должен идти народ и что на этом пути совершить. Даже ближайших своих соратников он рассматривал прежде всего как посредников, главная задача которых состоит в том, чтобы неустанно разъяснять партии и народу то, что было высказано им, Сталиным, проводить в жизнь его указания.
И ход истории во многих случаях укреплял Сталина в подобной позиции. Разве нападки на него оппозиционеров всех мастей не были всегда связаны с их попытками навязать народу иной, уводящий в сторону от социализма путь? И разве, громя их, он тем самым не выражал волю народа?..
Но из фактов, реально свидетельствовавших, что он был прав во многом, Сталин делал вывод, что он прав и всегда будет прав во всем.
И, укрепившись в этой мысли, в этом сознании, Сталин все реже и реже ощущал потребность в советах других людей, в их опыте, уме, интеллекте. Уже иные критерии стали определять его симпатии и антипатии.
Не учитывая всего этого, невозможно понять, как повлияла на характер Сталина война. Она, точно безжалостный хирург, день за днем отсекала те наросты, те деформированные ткани, которыми этот характер в последние годы оброс. Отсекала жестоко, точно ударами ножа, не щадя крови, но расковывая душу, открывая ее людям.
День 16 ноября нанес Сталину один из таких тяжких ударов.
И вопрос о судьбе Москвы, обращенный к Жукову, немыслимый для прежнего Сталина, вырвался теперь из глубины его души, жаждавшей слитности с людьми, несущими, как и он сам, на своих плечах неимоверно тяжелый груз войны…
Да, драматический ход войны, тяжелейшие испытания, выпавшие на долю первого в мире социалистического государства, страстная решимость партии коммунистов, всего народа отстоять свою страну, решимость, которую невозможно было ни подавить гусеницами танков, ни выжечь огнем, ни разметать бомбами, снарядами, выдвигали на передний край великой битвы все новых и новых полководцев, политработников, организаторов промышленности, конструкторов, инженеров… Их вызвал к активной деятельности, способствовал их росту объективный ход Истории.
Но был еще и субъективный фактор, неразрывно связанный с первым: все сильнее с каждым днем ощущаемая Сталиным потребность в ежедневной, ежечасной связи с людьми, в их поддержке.