бревенчатой стене. Резко спросил:
– Как это понимать?
– Сейчас все объясню, товарищ дивизионный комиссар, – сказал Суровцев. – Ранило меня в бою за Арбузово – знаете, такая деревня есть на той стороне Невы, на «пятачке»? Мне довелось провоевать за нее меньше суток. Возвращаясь на «пятачок» из госпиталя, был уверен, что наши вперед ушли километров… ну, хоть на восемь. Подхожу к Дубровке, навстречу раненых везут. Спросил: «Где дрались, ребята?» – «За Арбузово, говорят, бои идут». Вы понимаете, опять за Арбузово! – с горечью воскликнул Суровцев. – За три почти недели никакого продвижения! Ну, может быть, на сотню-другую метров! И все!
Васнецов молчал. Совсем иного ждал он от разговора с этим командиром инженерного батальона, которого Бычевский охарактеризовал как человека, хорошо знающего и условия боев на «пятачке» и все трудности, связанные с переправой туда танков. Рассчитывал, что Суровцев сообщит ему нечто такое, что укрылось от глаз старших начальников. По опыту довоенной партийной работы Васнецов знал, что, когда завод находится в прорыве и надо выяснить, где корень зла, нельзя ограничиваться беседой с директором, с начальниками цехов, необходимо идти к рабочим, к бригадирам, мастерам, партгрупоргам. С них же нужно начинать и подготовку к производственному штурму, если завод получил ответственное задание, которое к тому же требуется выполнить досрочно.
От Суровцева Васнецов тоже хотел услышать какие-то практические советы, деловые предложения, как бы лучше организовать переправу. А он вместо этого…
Васнецов еле сдерживался, чтобы не вспылить. С его губ уже готовы были сорваться упреки в малодушии, пессимизме, хныканье…
Усилием воли он подавил в себе эту вспышку гнева, молча рассудив: «Какое я имею право упрекать его? Ведь этот человек командовал батальоном, принявшим на себя главный удар врага у Пулковских высот, и враг не прошел! На „пятачке“ этот Суровцев тоже уже собственной кровью заплатил за наше общее стремление прорвать блокаду. И вернулся он сюда, в эту страшную мясорубку, без приказа, по велению сердца. Нет, я не имею права упрекать его… Надо иначе… иначе!»
А вслух, собравшись с мыслями, сказал:
– Мы не смогли прорвать блокаду не потому, что бойцам и командирам нашим не хватало воли к победе. Вся беда в том, что немцам удалось опередить нас своим наступлением на Тихвин и Волхов. Но чтобы все-таки прорвать блокаду, нам необходимо сейчас удвоить и утроить свои усилия именно здесь, на «пятачке».
– А танки и артиллерия тоже будут удвоены или утроены, товарищ дивизионный комиссар? – спросил Суровцев.
Васнецов настороженно посмотрел на капитана. Показалось, что в голосе Суровцева прозвучала ирония. Впрочем, нет: Суровцев простодушно смотрел на него широко раскрытыми главами, ожидая ответа по существу.
– Ты же знаешь, товарищ Суровцев, что это сейчас неосуществимо, – оставив официальный тон, сказал Васнецов. – Враг стоит под Москвой, и новые танки направляются именно туда. Нам надо управляться с тем, что имеем, немедленно восстанавливая каждый подбитый танк. И кировцы стараются. Но в цехах холод, обстрелы по нескольку раз в день, рабочие недоедают, зарегистрирован уже ряд случаев голодной смерти за станком. Нельзя требовать от этих людей невозможного.
– А от тех, кто на «пятачке», – можно?! – опять спросил Суровцев.
Васнецов даже вздрогнул от этого его вопроса и снова перешел на «вы».
– Я не понимаю вас, товарищ капитан. У Пулкова вы таких вопросов не задавали.
– Не задавал, товарищ дивизионный комиссар. И в голову не приходило задавать. Но это там. А здесь иное…
И Суровцев умолк. Молчал и Васнецов. Они смотрели друг другу в глаза, и каждый из них знал, что хочет сказать его собеседник.
«Вам известно, что ни один из командиров взвода, роты, батальона не остается невредимым, пробыв хотя бы сутки на „пятачке“? – спрашивал взглядом Суровцев. – Вам известно, что мы получаем меньше трети потребных танков, а из полученных половину враг топит на переправе? Вы знаете, какова убыль среди понтонеров?..»
«Знаю, все знаю! – так же безмолвно отвечал Васнецов. – А вот ты многого не знаешь. Если бы ты знал, что известно мне, – о количестве людей, уже умерших в Ленинграде в результате голода и связанных с ним болезней, о том, что через две-три недели голод может стать и, наверное, станет массовым. И что только надеждой на скорый прорыв блокады поддерживаем мы силы измученных ленинградцев. Если бы ты знал все это, то не стал бы задавать мне своих вопросов!..»
И Суровцев понял смысл того, что хотел ему сказать Васнецов.
– Мы будем драться, товарищ дивизионный комиссар, – тихо произнес он. – Пока живы, плацдарм не отдадим. Но ведь умереть на этом «пятачке» не самое мудрое. Кому мы, мертвые, нужны! Трупами, даже горой трупов врага не остановишь, а у нас здесь задача не просто держать плацдарм, мы должны наступать!
– Это верно, – согласился Васнецов. – Задача именно такая… – И, передернув плечами, точно сбрасывая с себя груз тяжелых, горьких мыслей, предложил: – Давайте перейдем к конкретному разговору. О танках я уже слышал. Со дня на день окрепнет невский лед. Тогда можно будет переправлять их сразу в нескольких местах. У Бычевского есть проект строить «тяжелые» переправы, вмораживая в лед тросы. Мы постараемся раздобыть потребное количество тросов. А теперь скажите вы мне и как общевойсковой командир, лично дравшийся на «пятачке», и как военный инженер, работающий на переправе: если наладим переброску тяжелых танков, прорвем блокаду? Говорите прямо и честно.
«Прямо и честно?» – мысленно произнес про себя Суровцев и повторил вслух:
– Прямо и честно?.. Если утроить количество тяжелых танков и орудий, тогда, возможно, прорвем.
«Утроить! – с горечью подумал Васнецов. – Понимает ли он, этот капитан, что говорит? Даже об удвоении не может быть речи…»
– Что ж, – глухо произнес Васнецов, вставая, – спасибо за откровенность. – Он внимательно посмотрел в глаза тоже вставшему Суровцеву и только сейчас заметил, что перед ним стоит измученный бессонными ночами, недоеданием, иссеченный ледяным ветром, рано начавший седеть человек. – У меня есть еще один вопрос… точнее, предложение, – неуверенно произнес Васнецов. – Вы были ранены, ушли из госпиталя, не долечившись. Хотите, я распоряжусь, чтобы дали вам недельный отпуск? Можете съездить в Ленинград… У вас есть семья?
На мгновение мысль о том, что он сможет увидеть Веру, вытеснила у Суровцева все остальное. В какие-то считанные секунды он представил себе, как приближается к госпиталю, как поднимается по лестнице…
Но что он ответит ей, если Вера спросит: «Как там, у Невской Дубровки?» Чем утешит, если мать ее находится при смерти? Какую подаст надежду?.. А может быть, она и не хочет видеть его? Может быть, объявился, вернулся тот, другой человек, к которому она устремлена все время?..
– Семьи у меня нет, – ответил Суровцев. – Есть мать. Но она далеко…
– Все равно, – возразил Васнецов, – сменить на несколько дней обстановку вам не вредно.
Суровцев улыбнулся. Это была уже явно ироническая улыбка.
– Сменить обстановку? – повторил он. – Вернуться в голодный, холодный, разбиваемый снарядами город и думать, день и ночь думать и гадать о том, что происходит здесь, у Невы? Нет, товарищ дивизионный комиссар. Я останусь тут. При деле легче.
Суровцев надел ушанку, одернул ватник, кинул к виску ладонь:
– Разрешите идти?
– Идите, – разрешил Васнецов и совсем неофициально добавил: – Надо выдержать, капитан! Всем нам надо выдержать. Больше мне сказать нечего. Попроси там, чтобы позвали сюда Болотникова и Бычевского.
Поджидая их, он попробовал подвести итог встречи с Суровцевым. Наедине спросил себя придирчиво: «Бесполезный разговор?.. Без конкретных результатов? Без следа?..»
Нет. След остался. Какой? Васнецову еще трудно было определить. Но он чувствовал: след