последних нескольких дней она с горечью сознавала, что Адам несколько отдалился от нее, будто жил за своей непроницаемой преградой. Она осмелилась спросить его, не вызвала ли чем-то его неудовольствия, но тот, вскинув брови, только спросил:
– Вызвала мое неудовольствие? Да что я такого сказал, чтобы заставить тебя так думать?
Она ничего не смогла ответить, потому что он не сказал ничего, чтобы навести ее на такую мысль, и она не могла сказать ему, что любовь делала ее всякий раз очень чувствительной к каждой перемене его настроения. Но она знала, что вызвало эту едва уловимую отчужденность. Сильно покраснев и обхватив себя руками, будто сдерживая, она сказала:
– Папа пишет мне, что он предложил… дать тебе возможность устроить экспериментальную ферму, о которой ты мечтаешь, – только ты отказался.
– Конечно я отказался! – ответил он непринужденно. – И он был очень рад, что я это сделал! Я очень ему признателен, но понятия не имею, с чего бы это он предложил мне сделать то, что наверняка стоит у него поперек горла.
– Ты подумал, наверное, что это я попросила его, – сказала она, решительно вскидывая на него глаза. – Вот почему… – Она замолкла на миг, а потом продолжила. – Я не просила, но упоминала ему про это, не думая, что ты откажешься сказать, о чем… о чем, как ты скажешь, мне следовало знать.
– Моя дорогая Дженни, уверяю тебя…
– Нет, позволь объяснить тебе, как это получилось! – взмолилась она. – Я вовсе не собиралась… Видишь ли, он не понимает! Он думает, что ферма – это совершеннейшая чепуха и не подобающее занятие для джентльмена! Я только хотела, чтобы он что-то понял, поэтому рассказала ему о ферме мистера Кока, о том, как он преуспел и как важно сельское хозяйство.. Его слова о том, что, наверное, ты станешь следующим, кто устроит подобную ферму, – вот что побудило меня сознаться ему, что ты намерен это сделать, когда сможешь себе позволить. Я не просила его – и хитрю не больше, чем он, – но скажу тебе откровенно: я действительно надеялась, что, возможно, ему придет в голову эта мысль! Я не знала, что тебе это не понравится, – помнишь, ты однажды сказал ему, что если он хочет сделать тебе подарок, то мог бы подарить тебе стадо шортгорнов!
– Я так говорил? Да полно, это было сказано не всерьез! Но тебе вовсе незачем так изводить себя, глупенькая! Я мог пожалеть, что ты говорила с ним об этих моих отдаленных намерениях, но я никогда не просил тебя этого не делать – и как же я могу сердиться, что ты это сделала?
– Ты сердишься, – настаивала она, потупившись.
– Не столько сержусь, сколько переживаю! – возразил он. – Я казался раздраженным без причины? Впрочем, это так – хотя я надеялся, что ты этого не заметишь! Мне ужасно не нравится, когда рядом нет Дженни, чтобы изо всех сил потворствовать всем моим причудам и желаниям, и это правда!
Она не вполне ему поверила, по немного приободрилась, смогла улыбнуться и сказать:
– Я рада!
– Горе мне! Что я терплю от своей матери!.. Да, я знаю, мне не следует так говорить, но, если ты осмелишься сказать мне об этом, я обижусь и уйду из комнаты! Между прочим, ты читала новости? Это было в «Морнинг пост» , которую я велел Дюнстеру отнести тебе, – старый Дуро прибыл в Брюссель – Веллингтон! Ну да, конечно! Я знала, что у тебя это несомненно вызовет сильные переживания! Он засмеялся:
– В любом случае я буду крепче спать по ночам! Одной мысли о Тощем Билли во главе армии было достаточно, чтобы у любого начались ночные кошмары! Теперь у нас все будет в порядке!
– Ах, дорогой, я на это надеюсь! Папа так не думает. Он говорит…
– Я точно знаю, что он говорит, любовь моя, и мне лишь остается сказать, что твой папа просто не знает Дуро!
Он говорил с уверенностью, но было не удивительно, что мистер Шоли, как и многие другие, настроен весьма пессимистично. Перспективы в целом были безрадостные. До Лондона дошли сообщения, что император – не тот человек, каким был прежде: он быстро утомлялся, его одолевали внезапные приступы ярости или унылое расположение духа, он потерял уверенность в себе; но как непреложный факт оставалось то неприятное обстоятельство, что Франция восприняла возвращение его на престол если не с всеобщей радостью, то определенно с подобострастием. Пусть Миди[28] оставалось роялистским по духу, но надежды, возлагающиеся на формирование смешанных сил в Ниме герцогом Ангулемским[29] , вскоре угасли ввиду прибытия из Парижа маршала Груши с приказом подавить мятеж. К середине апреля в Лондоне стало известно, что Ангулем капитулировал и отплыл в Испанию. Его жена, дочь мученически погибшего короля Людовика XVI и сильная духом женщина, пребывала в Бордо, когда император вступил в Париж, и делала все, что в ее силах, чтобы поддерживать слабевшую с каждым днем благонадежность тамошних войск. Но ее усилия не увенчались успехом, и ей пришлось согласиться, чтобы ее переправили в безопасное место, на английский сторожевой корабль.
Тем временем в Париже была разработана новая конституция, присягнуть которой предстояло на Марсовом поле, на пышной церемонии, назначенной на первое мая. Император надеялся по этому поводу короновать свою австрийскую жену и несовершеннолетнего сына, но его письма к Марии-Луизе остались без ответа. Он отложил «Майское поле»[30] на месяц, все еще надеясь вернуть жену и отколоть своего имперского зятя от коалиции, образовавшейся в Вене. Потерпев неудачу, он переключил свои дипломатические усилия на Англию. Они также не имели успеха, но его интриги внушали немалое беспокойство тем, кто верил, что его владычеству можно и должно положить конец, поскольку среди оппозиции было много крикливых членов, громко осуждавших возобновление военных действий.
– Проклятые виги! – яростно восклицал Адам. – Неужели они считают, что Бони не захватит Европу, как только увидит, что дорога открыта?
– Ламберт говорит, – бесстрастно заметила Дженни. Он посмотрел поверх газеты, гнев его сменился безудержным весельем.
– Дженни, если ты не поостережешься, мы попадем в неловкое положение! Я едва не прыснул от смеха, когда Шарлотта изрекла эти роковые слова!
Ламберт и Шарлотта, сами того не ведая, продемонстрировали Адаму, что его жена обладает сдержанным чувством юмора. Ламберт, не блиставший особой сообразительностью, всегда имел склонность авторитетно разглагольствовать на любую тему, и эта склонность не уменьшилась после его женитьбы. У Шарлотты не было своего мнения: она обладала лишь непоколебимой уверенностью в превосходстве Ламберта и быстро приобрела привычку предварять свой вклад в обсуждение любой темы словами «Ламберт говорит», произносимыми с безапелляционностью, которая делала их вдвойне невыносимыми Адам никогда прежде не удивлялся сильнее, чем когда однажды Дженни, после нескольких часов, проведенных в компании Шарлотты, перебила его, воскликнув: «Да, Адам, но Ламберт говорит!..»
Сейчас она возразила:
– Да, и ты считаешь, что мне должно быть стыдно подсмеиваться над бедным Ламбертом, который всегда так учтив и добр ко мне, не так ли? Ей-богу, мне стыдно, но если бы я не делала этого, то, скорее всего, была бы просто резка с ним и с Шарлоттой! Ведь когда дело доходит до того, что Ламберт наставляет тебя по части военной тактики… А, да ладно! Лучше уж смеяться, чем нервничать!
Он снова уткнулся в газету и не ответил; но через несколько минут сообщил:
– Мне придется съездить в Лондон. Эх, до чего не вовремя! Они будут осушать большой сток, и я хотел посмотреть, можно ли… Однако тут ничего не поделаешь!
– Дебаты? – догадалась Дженни. Он кивнул:
– Война или мир. Судя по тому, что пишет Броу, шансы почти равные. Его отец считает, что Гренвилль[31] колеблется, одураченный Греем[32] , который за мир любой ценой!
– Ты не думаешь, что якобинцы сумеют установить республику?
– Ламберт говорит? – засмеялся Адам. – Нет, не думаю. Я думаю, нелепо полагать, что Бони когда- либо на это согласится, а они не осмелятся применить к нему силу. Гражданское население может быть настроено против него, но армия – нет, и, без сомнения, французские солдаты слишком хорошо знают свое дело, чтобы ими помыкали. Я-то знаю: воевал против них!