Глубокой ночью к нему в каморку поднялся Шубин. Писец сидел у стола, закрыв лицо руками, сладко улыбаясь.
— Что с тобой, дорогой мой?
— Я влюблен, Федот Иванович! — восторженно сказал Андрейка.
— А-а! — кивнул Шубин. — Старая, вечная история… Сегодня, брат, в Риме не один ты влюблен…
Горькие складки легли возле его губ. Взор помрачнел. Он замолчал, долго смотрел в распахнутое окно на бегущие прозрачные облака, осеребренные по краям луной. Потом встряхнулся и задушевно, как бы в раздумье, сказал:
— Не тому удивляюсь я, Андрейка, что ты влюбился. Это человеку потребно. Но при твоей жизни — это грозит мукой, брат…
— Пусть! Но я люблю ее! — с горячностью вырвалось у юноши.
— Кто же она, твоя чародейка? — улыбаясь, спросил художник. — Уж не та ли, за которой ты ныне по площади гонялся?
Андрейка в изумлении открыл рот:
— Вы подглядели?
— Не я, — перебил его Шубин. — Никита Акинфиевич увидел. Гляди, будет беда… Ах, Андрейка, Андрейка, пропащий ты человек! Но ничего, это пройдет, все пройдет! — вздохнул он. — Ночь-то какая, а?.. А у нас в России тоже, поди, весна в дверь стучит… Ну, Андрейка, спи и мечтай о своем ангеле…
Он ласково потрепал юношу по плечу и, бормоча себе под нос, ушел…
Утром Никита Акинфиевич, просматривая журнал, к своему неудовольствию нашел строки:
«Молодые девицы римские отличаются отменной красотой и добродетельностью…»
— Ну, это ты, брат, того, перехватил! Что касается красоты, то верно подмечено, а о добродетелях помолчим для прилику… Ты, я вижу, каждое кумеканье заносишь, а журнал сей не для потехи. Надлежит наиподробнейше вносить в летопись, с кем из высоких людей мы имели встречу, с кем свою трапезу разделили. Разумеешь, раб? — Топая башмаками, Демидов грузно прошелся по комнате и пригрозил: — Эка жалость, не на Москве мы, а то отослал бы я тебя на съезжую, там бы отпороли за нерадивость!
У Андрейки от обиды задергались губы, но он склонил голову и промолчал.
Демидовы представлялись его святейшеству папе римскому. Столь важное событие надлежало отметить в летописи путешествия, однако Никита Акинфиевич не пожелал, чтобы Андрейка сопутствовал им на аудиенцию. Писцу вменялось описать встречу со слов хозяина.
— Не можно того позволить, чтобы холоп лицезрел высокую особу! — поморщившись, сказал он. — Сие будет для папы весьма оскорбительно.
Андрейке было досадно, но то, что он на целый день был свободен, его обрадовало. Не теряя драгоценного времени, он отправился к девушке. Его приняли радушно. Кончетта с песней носилась по дворику, развешивая мокрое белье. Рукава голубенького платьица были засучены, маленькие загорелые руки проворно двигались. Ни минуты не знала она покоя: прыгала, распевала, глаза ее светились счастьем.
Андрейка подошел к старой итальянке, нежно обнял и по-сыновьи поцеловал. Прачка прослезилась:
— Идите, идите, погуляйте!
В этот день они отправились по древней Аппиевой дороге. Вокруг было много солнца, теплый воздух ласкал их лица. Какая-то птичка, вспорхнув с темно-зеленого кипариса, взвилась и со щебетаньем растворилась в голубизне неба. Андрейка вздохнул полной грудью. Кончетта, склонив голову, шла рядом, опираясь на его руку. По обеим сторонам Аппиевой дороги виднелись древние языческие памятники.
Влюбленные дышали теплом, солнце пригревало землю, и чем ближе подходили они к городу, тем возбужденнее горячилась кровь. На тропе было пустынно, Андрейка украдкой оглянулся, сильным движением обнял и крепко прижал к сердцу Кончетту:
— Ох, и мила ты мне!
Она вскрикнула и обвила его шею смуглыми руками.
— Андрейка, мой хороший Андрейка! — лепетала она, и в эту минуту он забыл обо всем на свете…
Усталые и счастливые, они вернулись в лачугу под платаном. Старуха поджидала их на пороге. Склонив седую голову, она дремала. Вечернее солнце посылало последние лучи на землю. Наступило время «Ave Maria», когда с минуты на минуту раздастся вечерний звон колоколов церквей старого Рима. Все точно замерло. Воздух, напоенный теплом, застыл в неподвижности. Они подходили к гостеприимной двери, когда тишина дрогнула и над городом понеслись торжественные и грустные зовы ангелюса — звон сотни колоколов.
Старая прачка вздрогнула, очнулась от сна и, склонившись на одно колено, стала повторять слова молитвы.
— Ave Maria… — шептали ее сухие, бескровные губы. Жилистые большие руки скрестились на груди. Женщина взглянула на девушку, и та послушно рядом с ней опустилась на колени. Андрейка снял шляпу и молчаливо, благоговейно созерцал тускнеющее небо…
Хозяйка зажгла восковую свечу и прилепила на подоконнике. Андрейка подошел к старухе и, садясь рядом с ней на пороге, смущаясь, сказал:
— Матушка, мне надо с вами серьезно поговорить. Я люблю Кончетту… Я думаю просить ее стать моей женой…
Старуха всплеснула руками, обняла его. Утирая обильные слезы, она шептала:
— Я так и знала! Я знала, что вы порядочный человек, синьор!
Она не спросила его ни о звании, ни о ремесле. «Не все ли равно для бедного человека, кто он? Было бы доброе сердце и крепкие руки! А счастье придет вместе с любовью!» — думала она и утирала передником слезы.
Вечером бедный малый во всем признался Федоту Ивановичу Шубину.
— Ты с ума сошел, Андрейка! — вскричал художник. — Рассуди сам, что принесешь ты своей избраннице? Одно горе и унижение. Ты холоп, а она вольная. Так неужели ты хочешь ввергнуть в рабство предмет своей любви?
Слова Федота Ивановича были жестоки. Андрейка сказал:
— Слезно молю вас, сударь, упросите Никиту Акинфиевича отпустить меня на волю!..
— И того не легче! Да разве Никита Акинфиевич поступится своей выгодой? Полно, рехнулся ты, парень! Один братский совет тебе: беги из Рима, отпросись у хозяина наперед выехать.
— Нет, Федот Иванович, — грустно покачал головой Андрейка. — Что будет, а не оставлю Кончетту.
Всю ночь не мог уснуть Андрейка от душевных страданий. Что будет с его возлюбленной в крепостном рабстве? Ему становилось страшно и больно. Утром, исхудалый и бледный, при вызове к хозяину кинулся ему в ноги:
— Разрешите, Никита Акинфиевич! Жениться задумал я…
— Жениться? Ишь ты! Сколь годов тебе?
— Двадцать пять.
— В самой поре жених. Что ж, найдем девку! Вот доберемся до России и схлопочем бабу.
— Да я не о том, хозяин. Наглядел я тут… одну…
— Иноземку, что ли? Черномазую? Ах, коршун тебя задери, что удумал! Только ведай: возьмешь ту девку — навек обратишь ее в мою холопку. Жениться даю свое соизволение, но помни, что я сказал.
Помолчав, Демидов продолжал:
— И еще одна указка моя. Девка непременно должна перейти в нашу веру.
Голос хозяина звучал властно, он бесцеремонно разглядывал Андрейку и, не утерпев, сказал: